Я много слышал о нем и узнал его мгновенно, когда однажды, поднявшись на Везувий, увидел, как он отламывал куски камня, а потом поднялся к новому кратеру и стал любоваться голубыми кольцами дыма, до поры лишь скудно выбивавшимися из отверстия и трещин. Я добрался к нему по глыбам, поблескивающим желтизной, и заговорил с ним. Он охотно отвечал мне, и — слово за слово — завязался разговор. Нас окружал темный хаос суровой пустыни, она казалась тем более мрачной, что осеняла ее несказанно прекрасная, темная лазурь, куда уютно тянулись облачка дыма. Мы долго беседовали, но потом распрощались, и каждый пошел своей дорогой.
Спустя немного я вновь повстречался с ним, после чего мы несколько раз навещали друг друга и в конце концов стали почти неразлучны вплоть до моего отъезда. Я убедился, что сам он отнюдь не повинен в том впечатлении, которое производила его внешность. Из глубин его существа порой прорывалось нечто столь непосредственное, столь изначальное, словно он до сих пор, приближаясь к пятидесяти, сохранил свою душу нетронутой, потому что не мог найти того, что отвечало бы ее стремлениям. К тому же мне, при более близком с ним знакомстве, стало ясно, что в душе этой больше жара и поэзии, нежели я до сих пор встречал, и потому, возможно, в ней столько детского, непреднамеренного, бесхитростного, одинокого, нередко даже простодушного. Он не сознавал этих своих достоинств и без малейшей выспренности произносил прекраснейшие слова, какие я когда-либо слышал из уст человека; и никогда в жизни, даже позднее, когда мне пришлось встречаться со многими поэтами и художниками, не находил я среди них такого тонкого чувства прекрасного, нетерпимости ко всякому уродству, всякой грубости. Этот бессознательный дар, верно, и привлекал к нему больше всего сердца прекрасного пола, ибо подобная игра и блеск в мужчине средних лет весьма редки. По той же причине, возможно, он так охотно проводил время со мною, совсем молодым человеком, хоть в те годы я, собственно, и не умел должным образом оценить его высокие достоинства и они сделались мне как следует понятны, лишь когда я стал старше и приступил к написанию повести его жизни. Было ли его баснословное счастье у женщин на самом деле столь велико, мне так и не пришлось узнать — об этом он со мною не заговаривал, а для наблюдения мне ни разу не представилось случая. О причине скорби, якобы начертанной на его челе, я также судить не мог, поскольку о прежней судьбе майора мне еще ничего не было известно, кроме того, что он раньше много разъезжал, но уже долгие годы как поселился в Неаполе и теперь собирает древности и образцы лавы. О том, что он владеет обширными угодьями в Венгрии, он рассказывал мне сам и, как я уже говорил, неоднократно приглашал меня туда.
Мы довольно долго жили рядом и, когда мне пришла пора уезжать, расстались не без сожаления. Но новые впечатления от людей и стран постепенно вытеснили его из моей памяти, и мне даже во сне не снилось, что придет время и я буду шагать по венгерской степи, направляясь к этому человеку. Я мысленно рисовал себе его облик и глубоко погрузился в воспоминания, мне даже трудно было отделаться от мысли, что я в Италии, — такой же знойной и молчаливой была равнина, по которой я шел, и голубая пелена тумана вдали преображалась в моих глазах в мираж Понтийских болот.
Я не шел напрямик к поместью майора, названному в его письме, а сворачивал то в одну, то в другую сторону, мне хотелось изучить весь край. И если его облик под действием воспоминаний о моем друге поначалу сливался для меня с обликом Италии, то теперь передо мной все отчетливей вырисовывалась неповторимая, своеобразная и цельная картина этой земли. Я пересек сотню ручейков, речек и рек, я не раз ночевал у пастухов в обществе лохматых псов, я пил воду из одиноких степных колодцев, вздымавших к небу свои непомерно высокие журавли, я нередко обедал под низко нависшими камышовыми кровлями; там остановится волынщик, там промчится быстрая повозка вдали или мелькнет белый плащ пастуха верхом на лошади… Я часто раздумывал о том, каким предстанет мой друг в своих родных краях; ведь я видел его только в обществе, среди светской суеты, где все похожи друг на друга, словно камушки на дне ручья. Там это был изящный, утонченный господин, здесь же меня окружал совершенно иной мир, и частенько, когда я весь день не видел перед собой ничего, кроме лилового марева в степи, испещренной тысячами белых точек — коровами и быками местной породы, — когда под ногами у меня расстилался жирный чернозем и окружала меня, несмотря на многовековую историю этой страны, изначальная и первозданная дикость и пышность, я думал о том, как он будет вести себя здесь. Я скитался по стране, все больше сживаясь с ее своеобразием, и мне чудились удары молота, кующего будущее этого народа. Все в стране указывало на грядущие времена, все уходящее было усталым, все новое — полно огня, — вот почему я так жадно вглядывался в ее бесчисленные деревни, ее уходящие вверх холмы и виноградники, в ее болота и тростниковые заросли и — далеко за ними — нежно-голубые очертания гор.
Пространствовав таким образом с месяц, я в один прекрасный день подумал, что нахожусь, пожалуй, совсем рядом с поместьем моего друга, и, утомившись от обилия впечатлений, решил положить предел своему паломничеству и направиться прямиком к владениям моего будущего хозяина. Все послеполуденные часы я шел по раскаленной каменистой равнине; слева вздымались голубые макушки отдаленных гор — я решил про себя, что это Карпаты, — вправо тянулась гряда холмов в красноватом мареве, какое часто поднимается над степью; но оба эти ландшафта не сливались в одно, между ними тянулась бесконечная равнина. Когда я наконец выбрался из балки, на дне которой пролегало русло пересохшего ручья, справа вдруг выросла каштановая роща и за нею — белое здание, скрытое от меня до той минуты песчаным бугром. Три мили, три мили — эти слова я слышал весь день, стоило мне только спросить, сколько еще до Увара — так назывался замок майора. Три мили… Но я знал по опыту, что такое венгерские мили: и правда, за спиной у меня осталось еще верных пять и я уже мечтал, чтобы дом этот в самом деле оказался Уваром. Неподалеку, вплоть до гряды холмов, тянулись пологие поля, и там я увидел людей. Я решил их расспросить и с этой целью пересек по краю каштановую рощу, не углубляясь в нее. Тут я воочию увидел то, о чем догадывался и раньше, зная по опыту, как часто в этом краю зрение обманывает путника: дом — как видно, очень большой — стоял не у самой рощи, а за равниной, убегающей вдаль от опушки. По равнине скакал всадник, направлявшийся как раз к тому полю, где работали люди. Когда он поравнялся с ними, работники обступили его, как обычно обступают хозяина, но на моего майора всадник нисколько не походил. Я немедленно направился к холмам — расстояние до них было куда больше, чем я полагал, — и подошел как раз в ту минуту, когда багровое зарево заката уже полыхало, заливая темные волнующиеся кукурузные поля и группу бородатых работников, окружавших всадника. Последний оказался не кем иным, как женщиной лет сорока, одетой, сколь ни странно, в широкие венгерские шаровары и сидевшей на лошади по-мужски. Когда работники разошлись и она осталась в одиночестве, я обратился к ней с вопросом. Подставив под мою дорожную сумку свой страннический посох, я поднял глаза и, отворачиваясь от слепящих косых лучей вечернего солнца, обратился к всаднице по-немецки:
— Добрый вечер, матушка!
— Добрый вечер, — ответила она на том же языке.
— Сделайте одолжение, скажите: это поместье Увар?
— Нет, это не Увар. А вы держите путь в Увар?
— Вот именно. Я иду в гости к своему другу майору, он пригласил меня к себе.
— Тогда следуйте за моей лошадью.
С этими словами она пустила коня шагом вверх по склону среди высоких зеленых стеблей кукурузы и все время ехала медленно, чтобы я мог поспевать за нею. Я шел следом, обозревая местность, и, сказать по правде, у меня было все больше причин удивляться. По мере того как мы поднимались выше, глазам моим все шире открывалась долина: необозримый сад взбегал от замка в начинавшиеся прямо за ним горы, ухоженные аллеи перерезали поля, один возделанный участок сменял другой, и все они были в превосходном состоянии. Никогда не видывал я таких длинных, сочных и ярких побегов кукурузы, ни травинки не было между отдельными стеблями. Виноградник, к которому мы приблизились, напомнил мне рейнские, но и на Рейне мне не случалось видеть такого буйного изобилия, такого прихотливого переплетения листьев и лоз. Равнина между каштановой рощей и замком была покрыта травой, чистой и мягкой, словно разостланный бархат; луг пересекали огороженные дороги, по ним гоняли белых коров местной породы, гладких и стройных как лани. Все это разительно отличалось от каменистой равнины, по которой я сегодня шел и которая теперь, в вечернем воздухе, лежала вдали, опутанная красноватой паутиной лучей, и глядела, знойная и высохшая, на всю эту прохладную зеленую свежесть.