Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Еще раз перечитываю ответ профессора. Нет, это не деликатная отписка.

— Вот ты говоришь, я успел на границе послужить. А мне сейчас кажется, что этого никогда и не было. Как сон… Красивый сон… Ты ведь тоже когда-то бегал, купался, собирал грибы. И считал, что так оно и должно быть. Вот и я. Если бы знал, что ждет впереди, старался бы запомнить каждый день, упиться ветром, ездой на коне… Но жизнь так устроена, что когда имеем — не замечаем, ждем чего-то лучшего, необыкновенного, и никто-то тебе не скажет, что именно сегодня — сейчас! — самая счастливая минута в твоей жизни! И только потерявши все, начинаем понимать, что имели, но не умели ценить.

Мне взгрустнулось. В груди что-то скребет. Жалко Володю. Хочется обнять, приласкать, как младшего братишку, помочь ему. Но как? Как? И прежде понимал, что операция решает не только мою судьбу, но и судьбу Володи. А сейчас чувствую это с мучительной, пронзительной ясностью. Если бы кто-то мог дать гарантию, что операция будет удачной — сам бы пошел к хирургу просить, чтобы первым оперировали Боровичка.

Но такой гарантии никто не дает… Помочь ему можно только одним: выжить самому.

Помолчали. Оба задумчивые, притихшие, будто пришибленные. У Володи лицо измученное, как после тяжелого приступа.

— А ты молодчина. Не расстраивайся. Мне кажется, иногда то, что мог бы человек сделать, ценнее того, что он делает. Бывает, другой совершит что-то лишь в силу обстоятельств и на большее не способен. А другой в силу обстоятельств — вот как ты, например, — связан по рукам и ногам, но в нем такая силища! Дай ей только выход — гору своротит!

— Знал, что откажут. И все равно. — Володя вздыхает. — Рожденный ползать — летать не может!..

8

Об операции почти не вспоминаю — весь ушел в работу над стенгазетой. Она на трех листах ватмана. Уже вырисовывается общий вид. Хозяйка кабинета, заглядывая иногда в свои владения, просто в восторг приходит:

— Надо же, из березовых чурочек сложить заголовок… Чурочки — точно живые. А зайцы-то, зайцы! Захмелели! В одной руке бокал, в другой — морковка. Вам надо учиться на художника!

— Для этого нужен талант. А у меня только заурядные способности.

— Вы никому-никому не показывайте, пока не закончите. Она произведет колоссальный эффект! Сколько выдумки! А труда сколько!

Профорг несколько раз приходила посмотреть, что у меня получается. С каждым посещением ее интерес к газете возрастал, и она, наконец, из тормоза превратилась в помощника и предоставила все, что необходимо для работы.

Утром 31 декабря к газете было не пробиться.

— А как он Ариана Павловича изобразил! Крутит мясорубку, в нее падают пузатики, а вылетают такие стройненькие.

— Никто бы не подумал, что это сделано руками человека, который не знает, что с ним завтра будет.

К нам в палату идут больные, сотрудники института, поздравляют, желают и прочее. Весь день в палате шумно, празднично.

Приходит Зоя Ивановна и говорит, что нас переводят в хирургическое отделение. Стали прощаться.

— Вы уж извините… я тут частенько спорил с вами, возражал…

— И молодец, что спорили, — перебивает она мои извинения. — Мне было легко работать с вами. А что сначала у нас бывали маленькие конфликты — так мы просто не сразу поняли друг друга. — Она подает маленькую нежную руку мне, потом Володе:

— Ну, ни пуха вам, ни пера!

Мы хором отвечаем «к черту», берем свои вещички и идем на этаж выше.

Мы с ним снова в одной палате. Если я «проскочу», Боровикова тоже сразу на операцию. Легонько толкаю его кулаком в бок:

— Ты, брат, в дублеры ко мне назначен.

Не успели мы сложить в тумбочки свои немудреные пожитки, как входит Ариан Павлович. Стоит в дверях и смотрит на меня грустными глазами. Я смотрю на него, жду, что он скажет. Но хирург только тяжело вздыхает и уходит.

А я рад операции, как ребенок, которому сказали, что завтра его поведут на елку. И понедельника жду с таким нетерпением, с каким ребенок ждет Новый год. Сомнения, тревоги — все осталось позади. Все уже сто раз взвешено и пережито. Коль разрешили — значит, есть надежда. И потому — вперед, только вперед!

…В понедельник проснусь в новом мире — светлом-светлом, где все мне будет говорить: с новым счастьем! Даже не верится.

Нарочно рисую себе мрачные картины, но страха нет. Мне становится просто смешно, что я сам себе говорю: смотри, какая бука.

«Ну, а если?.. Не жалко оставить все это? — спрашиваю себя, как бы обращая мысленный взор туда, где жизнь бьет ключом. — Смотри, с чем тогда расстанешься, и уже — навсегда!»

Что ж тут мудрить или обманывать себя: жалко! Так ведь я — еще живой — уже лишен всего этого! Потерявши голову, по волосам не плачут. Или вернуть, — мысленным взором окидываю все, что хотел бы вернуть, — или…

Я отлично понимаю, что уже завтра могу — и очень даже просто — стать вторым Медынцевым. Но из всего этого меня беспокоит только одно: чтобы близкие не видели меня таким… Так они будут знать, что я болел, а потом ушел из жизни. На расстоянии они легче переживут. А увидят — воображение будет рисовать им ужасы, которых на самом деле и не было.

Сажусь и пишу письма родителям и жене, с неизменным юмором, как всегда писал о своем нелепом положении, объясняю обстоятельства, предупреждаю, что это я настоял на операции, и потому врачи не виноваты в моей смерти, и что завещал никого на погребение не вызывать. Еще пишу, что когда получат эти письма, меня уже не будет в живых. Подписываю конверты и отдаю Боровикову:

— Если зарежут, заклеишь и отправишь. Только смотри, не отправь нечаянно, если выживу, а то наделаешь делов!

Я покончил с трудным, щекотливым вопросом. Теперь можно послушать музыку. Ложусь на койку, надеваю наушники. В окно вижу кусок ясного голубого неба и крыши домов на противоположной стороне улицы. Под лучами полуденного солнца снег на крышах ослепительно белый. Русские народные песни звучат сегодня почему-то необычайно волнующе, навевая щемящую грусть. Мелькает мысль: «Может, в последний раз слушаю радио?» А песню сменяет песня, под раздольные, с грустиночкой напевы думается легко. Я представляю, каким приеду домой, кого первого встречу, какое впечатление произведу на Дину… на Сережу… на родителей. И вижу себя очень худым, почему-то в шляпе. И непременно с тросточкой — эдаким франтом. Хотя у меня никогда не было ни шляпы, ни тросточки…

…Свершилось бы чудо: отворяется дверь и — входит Аленушка. Неужели так и не увижу тебя больше? Хотя бы раз, один-единственный!

…Наш курс возвратился из лагерей в училище, мы получили отпускные, проездные документы и разбежались кто куда, точно стая мальков от брошенного в воду камушка. Я проводил Ваню Истомина, а сам поехал к тебе. Принес цветы — розы — первый раз за все время нашего знакомства.

— И часто даришь цветы? — ты была немного смущена.

— Первый раз… — лицо мое полыхнуло жаром.

— Тогда они для меня еще дороже, — сказала, не отрывая взора от роз и нежно касаясь их пальцами, кончиком носа, губами. — Макар, а ты видел когда-нибудь эдельвейс? — спросила задумчиво.

— Нет. Слышал только, что растет он высоко в горах.

— А я видела. Один парень девчонке подарил. А как растет, не видела. Потом не раз представляла, как он растет там, высоко в горах. Кругом дикие, угрюмые скалы, нагромождения камней, и среди этих камней — белый цветок, одинокий, гордый и грустный… Под ветрами, под дождями он стоит и кого-то терпеливо ждет. Говорят, цветок этот найти не всякий может, он дается в руки только тому, кто умеет преодолевать любые трудности. Мужественным и добрым.

Ты стояла, устремив задумчивый взор куда-то ввысь. Мыслями в ту минуту ты была там, средь диких, угрюмых скал.

— Моя мечта — когда-нибудь подняться туда, где растут эдельвейсы, — сказала ты с затаенной тоской. — Стоишь на скале — внизу горы и облака, над головой такое низкое и такое бездонное темно-синее небо! На этом небе — яркое-яркое солнце. В ушах свистит ветер, и кругом — необъятный простор! Я тысячу раз представляла себе эту картину.

15
{"b":"245445","o":1}