— Как ее фамилия?
— Нина Сергеевна Романова.
Дома я рассмотрела брошку. Брошь была восхитительная, старинной работы, кружевная серебряная финифть с драгоценными камешками.
— Да ведь ей цены нет! — воскликнула я.
* * *
Собираясь, я не взяла с собой дорогого подарка. Посчитав, что Александр дарил брошь совсем другой женщине, чем та, которой я была сейчас. Я отрывалась от своей парижской жизни, окукливалась. Это было очень болезненно, но неизбежно.
Как неизбежно было и наше расставание. Я знала, что так будет, с самого начала нашего романа, вернее, нашей любви, ибо слово «роман» здесь не очень к месту. А может, то, что нас связывало, действительно лучше называть этим словом — ведь роман в любой момент можно закончить. Хуже дело обстоит с любовью, от нее не избавишься так просто, как от тесных туфель. Любовь продолжает существовать, тянется, зачастую вопреки нашей воле. Наоборот, это она, любовь, навязывает нам свою волю, обрекая на боль и страх…
Орли, сразу после половины пятого
Передо мной проходит странная процессия: монашка толкает перед собой инвалидное кресло с сидящей в нем молодой девушкой. Но на ее лице нет и следа уныния, оно притягивает взгляд своей доброжелательностью и… смирением, что ли, со своей участью, с судьбой, которая усадила ее в это кресло. Не знаю, когда и каким образом она оказалась в нем, с детства ли или после несчастного случая. Сколько же внутренней силы надо иметь, чтобы не чувствовать себя обделенной в подобной ситуации, даже мысли не допускать о проигрыше. Ей это уж точно удалось. В отличие от меня, целой и невредимой.
Я и другие местоимения могли бы стать хорошим материалом для психолога. В детстве чаще всего на первый план выступали два: она и они. Разумеется, речь шла о моих матери и дедушке. Когда я думала о ней, то тосковала только по ней, он никогда не появлялся в моих мыслях обособленно. Была она, мама, и были они — мама и дед. Потом и это исчезло. Осталась только она. Только уже не мать, а дочь. Одно-единственное местоимение. Пока в моей жизни не наступил парижский период. Тут появилось местоимение он. Его. С ним. О нем. Но никогда — с нами, о нас…
Собственно, мы мало друг с другом разговаривали и почти не беседовали о том, что происходило вокруг нас. Стоило мне заговорить с ним о политических проблемах в моей или его стране, он тут же уходил от ответа.
— Я не политик, — говорил он. — Спроси меня об этом лет через двадцать…
«Через двадцать лет я буду старушкой», — отвечал ему мой внутренний голос. К счастью, он его не слышал.
Ту нашу дискуссию спровоцировало высказанное мной желание посетить кладбище в Монморанси, где покоился прах многих моих знаменитых земляков. Я собиралась поехать туда с прошлой осени и все никак не могла выбраться.
— Для тебя это имеет большое значение? Родство с чьими-то чужими костями? — спросил он.
— А для тебя нет?
— Даже не знаю…. Скорее нет… с покойниками предпочитаю знакомиться через их мысли. А их останки… это все равно что забытые в шкафу костюмы…
Но все-таки он поехал туда со мной. Мы отыскали могилу Дельфины Потоцкой, фамильный склеп Мицкевичей, где несколько десятков лет покоился поэт Адам Мицкевич, прежде чем его останки перевезли в Вавель. Мне очень хотелось найти место последнего упокоения Тадеуша Маковского, художника, творчество которого я очень ценила. У его могилы мы присели на бетонный парапет, и Александр сказал:
— Иногда мне моя бездомность даже нравится.
— Наша бездомность…
— О нет, ты свой дом носишь в себе. Мне иногда кажется, что ты никогда и не покидала свой дом в Варшаве.
— А ты? Разве ты покинул Москву?
— Как бы выразиться поточнее… и да, и нет. Не будь у меня там профессиональных интересов, наверно, и возвращаться не захотел бы.
— И остался бы жить в Париже?
— Да мне все равно, где жить. Любое место сгодится.
— Неужели? Тогда почему ты привел меня в православный храм? Ведь тебе понадобилась атмосфера! Та, которая ассоциировалась с домом.
— Скорее мне нужна была пекарня, — с усмешкой ответил он. Встал и отряхнул брюки. — Может, пора линять отсюда? Мне не очень-то по вкусу здешнее местечко. Предпочитаю наши кладбища, особенно сельские… там можно посидеть в тишине, думая о чем угодно… А здесь сутолока, как в Латинском квартале в воскресный день, памятные надгробия теснятся чуть ли не впритык… И кому только пришла в голову идея разбить кладбище прямо посреди города…
— Постой, хочу еще отыскать могилу Норвида… это важно для меня… ты знаешь, кто такой Норвид?
— Наверное, ваш Пушкин?
— Не думаю, что их можно сравнивать…
— Ну что ж, тебе лучше знать, ведь это ты преподаешь в Сорбонне, — отозвался он с легкой иронией, — я всего лишь простой историк.
Я стояла перед ним на тропинке. Склонявшееся к горизонту солнце светило мне в спину, я ощущала его ласковое тепло. Закатные лучи били Александру прямо в лицо, и, глядя на меня, он слегка щурился.
— Знаешь, иногда я не знаю, кто ты, — сказала я.
— Очень хорошо. Загадочность в отношениях между любовниками по-прежнему актуальна.
— Вот-вот, опять твои отговорочки!
Он шел на пару шагов впереди меня, перед моими глазами были его широкие плечи. «Человек, который изменил мою жизнь, — подумала я, — который привнес в нее яркие краски. Каждое утро я должна начинать со слова „спасибо“. А я все с какими-то претензиями к нему. Вечно что-то выпытываю, хотя прекрасно знаю, что он этого не любит. Но если не спросить, сам он никогда ничего не скажет». Саша обернулся, а потом остановился и подождал меня.
— Ты никогда не комментируешь того, что у вас происходит, — снова заговорила я. — Меня, например, все это огорчает… могло бы быть по-другому. Бывает, что ничего нельзя сделать. А тут ведь возможно было…
— А я тебе говорю, что невозможно. И давай больше не будем об этом. Пришла проведать знакомых, вот и проведывай.
Я рассмеялась:
— Если уж на то пошло, великих знакомых…
— Ну и ладненько.
— Но ты ведь гражданин своей страны! Есть же у тебя какие-то соображения о том, что будет дальше.
— Разумеется, есть, — спокойно ответил он. — Наши убьют Дудаева, и на этом все закончится. Чечня капитулирует. Ей бросят какой-нибудь лакомый кусок, вроде внутреннего самоуправления, а нефть конечно же будет нашей… и внешняя политика тоже. Но чтобы это произошло, Дудаев должен стать трупом.
Холодок пробежал у меня по спине.
— Ты говоришь такие страшные вещи. Дудаев жив…
— Но его дни сочтены.
Перед сном мы обычно читали, он под своим бра, я под своим. Сперва я смущалась, когда надо было при нем надевать очки для чтения. Потом уже об этом не думала, а если он ко мне обращался, то быстро снимала их. Бывало, мне удавалось предвосхитить этот момент — поворот его головы в мою сторону. Я до такой степени контролировала себя и его, что чувствовала, когда он хочет спросить меня о чем-то.
— По течению плывет только мусор. Как это правильно звучит?
Удивленно взглянула на него:
— Точно не помню, кажется: Плыть надо против течения, к истокам, — по течению плывет только мусор.
— Вот именно.
Я все еще смотрела на него.
— А я только что думала о Херберте[22]. На занятиях я рассказывала о нем, и один из студентов спросил, правда ли то, что Херберт пьет по-черному из-за того, что не он получил Нобелевскую премию, а Милош[23].
— И что ты ему ответила?
— Ничего. Но я считаю его самым великим из живущих современных поэтов.
— А что, если есть еще более великий поэт, только тебе о нем неизвестно.
— Может быть, и так. Но поскольку я знаю Херберта, то предпочла бы, чтоб он получил Нобелевку.