…Фрэнк По навсегда запомнил день, когда Роберт предложил ему — после того, как он аккуратно вернул книги, которые брал уже три месяца кряду — остаться на вечер, придут любопытные люди, если вас интересует философия времени, сказал он, будет занятно послушать, только не пишите в вашу газету, это не для последней полосы, а для души.
В маленькую комнатку Роберта набилось множество народа; Фрэнк узнал режиссера Рауваля из Барселоны, профессора Жовиса, тот вел курс основ социализма в Страсбурге; особенно много было молодых американцев, которые обучались в Сорбонне, и немцев, приехавших из Свободного университета в Западном Берлине.
Гости скинулись, Роберт попросил уборщицу Хосефу сходить в магазин, она принесла десять бутылок дешевого красного вина, сыр и четыре длиннющих батона; гости расселись на старенькой тахте, подоконниках, на полу; выступал Фриц Тузенберг, магистр из Аахена; впрочем, это не было выступлением в обычном смысле слова, здесь собрались единомышленники, те, что не соглашались, рассчитывали найти свою правду в этом мире, теряющем самое себя в шальной, никому не нужной суете.
— Поскольку античность не знала археологии, — говорил Тузенберг, — так же, как и летосчисления, а течение жизни измерялось лишь чередованием Олимпиад, то там не существовало ясного представления о длительности, то есть о надежности бытия. И, поскольку не было раздумий о будущем, отсутствовала и такая категория, как память.
— А Цезарь? — раздраженно возразил профессор Жовис. — Как-никак он реформировал календарь, то есть зафиксировал фактор времени, истории, память…
Тузенберг покачал головой.
— Календарь Цезаря — свидетельство совершенно иного порядка, он ведь собирался основать династию, восстал против традиций республики и за это был умерщвлен… Рим, видимо, интуитивно страшился времени, не хотел думать о нем, тяготел к индийской культуре, к таинству нирваны, которая отрицает самое понятие минут, дней, лет… В этом главное отличие античности от нашей, европейской культуры; там отторжение часа, попытка жить вне времени; у нас же каждая минута наполнена значением, в этом смысл Европы.
— В таком случае, — заметил директор библиотеки Роберт, — ощущение времени более приложимо к Штатам; формула «время — деньги» обрела себя именно у нас.
— Эта формула мистифицирует «время», — возразил Тузенберг. — Историю нельзя оценить, она вне понятия денег, товара и веса…
В памяти поколений останутся ваши Джефферсон, Вашингтон и Линкольн с их постулатами американской демократии, но никак не прагматическая идентификация времени с деньгами… Часы на соборах европейских городов бьют каждые четверть часа, связывая прошлое с будущим. Механические часы были изобретены у нас в Европе, когда состоялось могучее государство саксонских императоров. Власти потребно следить за временем, в нем реализуется величие, в нем фиксируется бессмертие, то есть память человеческая… На пути к демократизации Европы случилось еще одно внешне незаметное событие: стиль барокко — легкость и раскованность — дал Европе карманные часы, первый символ пробуждения самосознания индивида… Именно тогда, в пору барокко, Европа и начала уважительно относиться к времени. Именно тогда мы впервые начали ощущать быстротечность нашей жизни, именно тогда родилась исповедь как новое качество европейской литературы, тревожная необходимость очистить себя. А затем свершилось чудо и был создан первый в истории человечества музей, это ведь символично, ибо являет собой неосознанный возврат Европы к философии Древнего Египта, где в отличие от античности, сжигавшей память на кострах — если человек умер, он должен исчезнуть, — память мумифицировалась, мы можем и по сей день видеть лица фараонов. А ведь имена многих правителей Афин или Рима просто-напросто исчезли из памяти человечества… Таким образом, карманные часы и музеи означали рождение новой эпохи европейской истории, которую определяла философия заботы… Почему так? Отвечаю: если античность воздвигала памятники фаллосу, то есть мгновению, которое не связано ни с прошлым, ни с будущим, одно лишь наслаждение, беспамятство, забвение окружающего, то европейская культура, понявшая смысл времени и строившая дворцы, где хранилась память былого, вызвала из небытия Рафаэля, чтобы тот создал человечеству Сикстинскую мадонну. Отныне мать, прижимающая к себе дитя, стала символом заботы о будущем рода человеческого. С этой поры Европа вернулась к истокам, к философии Древнего Египта с его устремлением в грядущее. Эта динамика развития мира была в свое время прервана Римом и Элладой, где не существовало плана даже на день вперед, где государство держалось насилием, ограблением соседних стран, заигрыванием с плебсом в дни побед и жесточайшим террором, когда держава балансировала на грани войны и мира… Тенденция ответственности присуща ныне в Европе в первую очередь социализму, который, как никакое другое учение, во главу угла ставит вопрос устойчивости хозяйственных отношений между индивидами, странами и континентами…
…Спорили жарко; Фрэнк По невольно любовался отрешенными лицами людей, в них была какая-то особая доверчивость, заинтересованная убежденность. Он, правда, в глубине-души напряженно ждал момента, когда какой-нибудь красный станет подкрадываться к спорщикам, подталкивая их к тому, во имя чего он, Фрэнк, начал свою работу здесь, — к заговору против Штатов, против идеи свободного мира; никто, однако, не вел себя так, просто каждый говорил о том, что волновало его.
«Нелсон Перифуа прав, — думал Фрэнк, возвращаясь к себе на мансарду ранним утром; пахло жареными каштанами и цветущими липами, — в библиотеке у Роберта собираются чистые люди, они остро ощущают зыбкость сегодняшнего мира, только поэтому и говорят о социализме как о панацее против катастрофы и лишь поэтому на первый план выдвигают свою Европу. С ними надо работать, они отнюдь не потеряны для будущего».
…Назавтра он позвонил Тузенбергу, пригласил его выпить кофе и предложил выступить с циклом статей в «Стар» — получил в резидентуре информацию, что парень нищенствует, живет впроголодь, снимает комнату в общежитии за сорок километров от Парижа.
Тузенберг с радостью согласился; через два дня принес пятнадцать страниц текста. Три дня они над ним работали; Фрэнк По осторожно правил; Тузенберг спорил; спор был дружеский; пришли к компромиссу; наиболее опасные места удалось переписать, купировать, снабдить комментариями; через полгода Фрэнк (после того уже, как обзавелся связями в мире европейских журналистов) протолкнул два его эссе в журналы Нидерландов и Швеции; снова ругались до хрипоты, и снова Фрэнк победил; потом он помог Тузенбергу организовать маленький еженедельник в Гейдельберге; так закрепился он в леворадикальном издании, редактором которого стал его друг, печатавший от поры до поры те материалы, которые просил его опубликовать Фрэнк По, за дружбу надо уметь платить; Тузенберг делал это, опять-таки споря, ярясь порою, но делал.
Потом через Тузенберга «левый американец», как говорили теперь о Фрэнке, смог продвинуть в крайне радикальный испанский журнал «Ла революсьон» Анхеля Алегриа из Мадрида; публикации его были до того хлесткими, обращенными как против английского «традиционного империализма», так и против Кремля, что вскорости открыли филиал журнала в Италии, издание стало рентабельным, прекрасно расходилось среди студенческой молодежи.
О Фрэнке заговорили в Лэнгли как о перспективном по-настоящему человеке. Тогда-то в европейскую резидентуру ЦРУ и пришло указание готовить его на проверку сломом.
…Именно поэтому шеф парижской резидентуры ЦРУ, слушая в машине (он запарковал ее неподалеку от дома Вернье) разговор Вернье с дочерью, все больше и больше убеждался в том, что операцию, которую все-таки придется (а ему этого не хотелось) провести сегодня же, чтобы не дать уйти столь опасной информации, надо поручить не кому-нибудь, а именно Фрэнку По.