— Господин Цорр, как вы понимаете, если я стану писать, то буду делать это в советской прессе… У нас не очень-то любят безымянные материалы… Вы даете мне право упомянуть ваше имя? Сослаться на вас?
Цорр на какое-то мгновение замер, тень растерянности мелькнула на его лице, потом сказал:
— Я должен посоветоваться с моим адвокатом, господин Степанов. Вы понимаете, как могут здесь отнестись к тому, что я сотрудничаю с красными… Впрочем… Хотя нет, я должен обсудить эту пропозицию… Без ссылки на меня — пожалуйста, я даю вам право, не может быть двух мнений…
— Скажите, а чем был вызван удар Дигона против вас?
— Как чем?! — Цорр недоуменно пожал плечами. — Знанием. Моим знанием. Тем, что я знал больше, чем другие.
— Когда об этом стало известно Дигону?
— Дигону, быть может, это неизвестно и по сей день, он вершина пирамиды, но тысячи людей служат ему, связаны с ним, живут его успехами и страшатся краха. Поэтому все, что исходит из его концерна, для меня определяется лишь одним именем — Дигон!
— Я понимаю… Но меня интересует дата… Когда Дигон понял, что вы знаете о нем нечто такое, что является его тайной?
— За две недели перед тем, как против меня начали кампанию в прессе. Я имел неосторожность сказать в обществе, что чистенькие, вроде мистера Дигона, стоят на словах за честный бизнес со всеми партнерами, но предпочитают заключать сделки с теми, кто ими же сотворен, с марионетками… И напомнил, как он подталкивал Америку к интервенции в Доминиканскую Республику после того, как скупил акции этой маленькой страны здесь, у нас, накануне катастрофы… Вы думаете, это не фиксируется теми, кто держит руку на пульсе мировой экономики? А уж экономика знает, как диктовать политикам нужные решения…
— Дигон действительно имел отношение к интервенции в Доминиканскую Республику?
— Самое непосредственное. Трухильо, доминиканский диктатор, давал взятки нужным людям в Вашингтоне, чтобы развязать себе руки… Он позволял двум американским финансовым империям делать все, что они хотят… А те потеряли над собою контроль, подвигнув этого безумца на то, чтобы организовать покушение на президента Венесуэлы Ромуло Бетанкура… Тот ведь рискнул сделать так, чтобы нефть принадлежала его стране, а не уходила к Рокфеллеру… Это был скандал… И Дигон постарался, чтобы Белый дом отринул Трухильо… Надо было менять статиста, и Дигон поставил на это и выиграл бы, не погибни Кеннеди… Линдон Джонсон — человек южной ориентации, и Дигон проиграл. У него слабые позиции на западе и на юге Штатов, но с тех пор он особенно устремлен в страны Центральной и Южной Америки, я докажу это. Доказал это, — уточнил Цорр, — как дважды два, и меня сломали… Нет, неверно, не меня, а мою карьеру в бизнесе… Этого у нас не прощают, мистер Степанов, только поэтому я не настаивал, чтобы вы ответили, кто назвал вам мое имя… Я должен отомстить, а моя месть — это правда о Дигоне, не хочу ничего иного…
В поезде Степанов устроился возле окна; пассажиров почти не было; все экономят время, ездят на машинах, бензин снова несколько подешевел, полный бак стоит столько, сколько зимние меховые сапоги, всего лишь; раньше, полтора года назад, цену так взвинтили, что можно было купить две пары сапог, чистое разорение, подумал Степанов, жаль, что наши пропагандисты не переводят цены в реалии, понятные читателям.
Он снова и снова вспоминал свой разговор с седым господином; видимо, тот говорил правду, он хорошо себя продал, ознакомив меня с переговорами Даллеса — Гогенлоэ, решил Степанов, заявил свою цену, а потом перешел к Дигону, словно бы зная, что Мари и меня интересует этот господин. Почему он так поступал?
Степанову приходилось встречаться и со старыми нацистами и с теми, кто был с Даллесом; те говорили осторожно, на вопросы отвечали с оглядкой, тщательно взвешивая каждое слово.
«А этот? — спросил он себя. — Разве этот не взвешивал? И потом, он не назвал ни одного имени, ни одной цифры… Нет, неверно, он сказал про Бенджамина Уфера… Тот американец, который рассказывал об убийстве Нго Динь Дьема, взял с меня честное слово, что я не стану писать о деталях, не упомяну его имени в течение двадцати лет, и я дал ему слово, он рассказал мне все, что знал… Почему Цорр не потребовал того же? Потому что, — возразил себе Степанов, — тот человек был кадровым офицером ЦРУ, вышел на пенсию, а Цорр вроде бы не из разведки, вполне респектабельный бизнесмен… Бывший бизнесмен… Но разве это мешает ему работать на чью-либо разведку?… Ладно, успокойся, не пугай себя попусту… Сначала нужно увидеть Уфера, а там видно будет… Любим мы ярлыки клеить, как что непонятно, так сразу пугаем себя чужой разведкой… Шору тоже я поначалу не верил, а именно он назвал мне имя этого господина… И взял слово, что буду молчать про это… Да, но Шор сказал и Мари о Цорре… Правильно, судя по тому, как его жестоко вывели из дела, Шор что-то чувствовал, поэтому и заряжал информацию по всем направлениям… А что он чувствовал? Не обмолвился ни словом про это… Хотел все высказать глазами, а это не путь… Когда наступает кризис, надо называть все своими именами, надо говорить во весь голос, без недомолвок, карты на стол, иначе поздно будет… Так и получилось… Если его выходят, куда еще ни шло, а коли унесет все с собой? Фу, как грубо ты сейчас сказал, — устыдился Степанов, — как нехорошо, старик, нельзя же так, дело есть дело, все верно, но ведь в клинике лежит человек… Без сознания… Худенький, слабый, с тонкой шеей… Я очень ясно представляю, каким он был ребенком. Пора браться за материалы по Доминиканской Республике… Цорр не зря нажимал на эту тему, в прошлом есть очень много такого, что позволяет лучше понять возможности будущего… Мари надо попросить найти Бенджамина Уфера… Конечно, если бы к Цорру поехала она, могло бы быть больше пользы для дела. А почему она отказалась? Она не объясняет отказ или согласие, просто говорит „да“ или „нет“. И все. Как режет. И я ей верю. Но Мари не говорит всего, она знает больше. Что ж, это ее право. Я тоже знаю немало, но не выхожу ведь на перекресток, чтобы вещать во все горло. Ты пишешь, — возразил он себе, — это совершенно другое дело. Стараешься писать книги, и не тебе решать, что получится, ты брал то, что находил — предание, анекдот или сюжет вроде того, который сейчас раскручивается на твоих глазах, — и продолжал диалог прошлого с будущим… Только читатель вправе решить, вышел у тебя диалог или нет, он один ценитель и судия в последней инстанции. Нет, — подумал Степанов, — увы, не он один. Критик. Критика. Разница между тобою и критиком в том, что ты действуешь, создаешь нечто, а он созерцает… От критика зависит, окажется ли процесс созерцания длительным или кратковременным. Ты написал, то есть свершил, и ты закончил, а читать можно сотни раз, десятки лет… Главный вопрос в том, вышел ли ты на людей. Помогли тебе в этом критики? Сколько у нас мешали Конан Дойлю и Ремарку, а ведь, несмотря ни на что, они пробились к читателю… Снова ты про критиков, — подумал он, — хватит, сколько можно… Впрочем, у кого что болит, тот о том и говорит. Каким я написал человека, таким он и останется… Если останется, — поправил себя Степанов, — не заносись, нельзя… Если бы ты мог писать так, чтобы все твои герои стали образами, людьми, а не схемами, носителями идей и чувств, ты одолел бы смерть, бытие растворилось бы в творчестве… Стоп, — сказал он себе, — лучше давай думай над тем, что услыхал только что, и принимай решение, как поступить дальше… А еще постарайся понять, отчего ты так растерялся, выслушав Цорра… Только ли оттого, что он говорил — без подсказки и наводящих вопросов — о том, что так интересует тебя сейчас, или что-то иное в подоплеке этого ощущения?»
А резидент ЦРУ Джон Хоф, получив запись беседы Цорра со Степановым (Цорр передал ее Семиулле Гаджи через десять минут после ухода русского, тот ждал, подремывая в «ягуаре» в ста метрах от коттеджа), отправил шифротелеграмму Вэлшу; она была предельно краткой: