Сейчас он раздувает грудь как фазан, рисует в воздухе букву йод кончиком клинка и деланно повелительным голосом говорит мне:
— Мне все равно, за какими долгами ты явился, но ты не получишь ничего ни от меня, ни от моей семьи!
— Можешь пойти и спеть эту песенку еще и козлам, — отвечаю я. — Побереги свою христианскую браваду для девственниц, которых ты соблазняешь в Йом Кипур. У меня с собой только это. — Вытащив свернутый рисунок из сумки, я бросаю его Мануэлю. — Взгляни, мой смелый и прекрасный крестоносец!
Мануэль встает на колени, осторожно поднимает с земли набросок. В ту же секунду в его глазах вспыхивает удивление. Словно я вручил ему украденную вещь, он спрашивает меня:
— Где ты это взял?!
— Сам нарисовал.
— Ты видел ее? — Он вкладывает меч в ножны и подбегает ко мне. Схватив меня за руки, словно мы вновь стали друзьями, он засыпает меня вопросами: — Где? Когда? Она жива?
— Мануэль, мне очень жаль… она погибла. Ее убили в нашем доме.
Стоит мне объяснить все, и его ладони холодеют. То, что он не верит мне, слышится даже в его дыхании. Либо дар обманывать у него в крови, либо он впервые узнал о ее смерти.
— Не может быть, чтобы это была она, — говорит он. — Даже твоя рука могла дрогнуть, рисуя глаза, линию подбородка…
— Она прачка или булочница? — спрашиваю я.
— Ни то, ни другое, — улыбается он. — Это не та…
Я достаю из сумки кольцо из переплетенных золотых нитей, и он выхватывает его у меня из рук. Уверенность исчезает из его голоса.
— Это та девушка. Но, в самом деле, это еще ничего не доказывает. Я знаю еще одну женщину, у нее были точно такие же кольца.
— Ее руки пахли оливковым маслом, розмарином и лимонным маслом. На них была сажа. А на висках — две одинаковые отметины. Как от…
Мануэль страшно бледнеет и встает на колени, чтобы не потерять сознание. Словно собираясь уснуть, он закрывает глаза и принимается рыдать. Когда ему, наконец, удается перевести дыхание, он произносит:
— Свечи… Она работает у господина Бенту. Они вместе делают ароматические свечи. С цветочными эссенциями. Когда воск остывает, свечи покрывают оливковым маслом, чтобы они не портились.
— А отметины?
Мануэль кивает.
— При рождении. Повитуха едва вытянула ее. Щипцами. Она не выходила. Потом боялась делать первые шаги. Такая очень робкая, словно мир был крутой лестницей, уходящей в мрачное подземелье. Я пытался помочь ей увидеть, что внизу сад. Помогал ей войти в него. Мы были… мы…
Я жду, пока его слезы иссякнут, и размышляю над тем, что столь застенчивую девушку просто невозможно было застать обнаженной в обществе моего дяди, да еще после занятий любовью.
Внезапно Мануэль глухо спрашивает:
— Как ее убили? Ее изнасиловали?
— Я не знаю, насиловали ли ее. Я так не думаю. Но, Мануэль, ей перерезали горло.
— Боже милостивый… — Он прячет лицо в ладонях на некоторое время. Потом поднимает голову и говорит: — Я… я полагаю, ты ее уже похоронил.
— Мы не могли ждать дольше. Прости. На Миндальной ферме. Я покажу тебе место, как только смогу. И мы вместе прочитаем над ней кадиш. Но скажи, ты не знаешь, что она могла делать возле моего дома?
— Она ушла из дома в воскресенье, чтобы навестить Томаша, своего брата. Он живет недалеко от вас. Наверное, она убегала от толпы и оказалась у вас дома случайно.
— Она знала моего дядю? — спрашиваю я.
— Конечно, она о нем слышала. Но, насколько мне известно, они никогда не встречались.
— Ну, а как насчет его молотильщиков… Диего, отца Карлоса?
— Не думаю, что она даже слышала о них.
— Она считала себя еврейкой?
Он мотает головой.
— Не совсем. Моисеевы законы о том, что ее мать должна быть еврейкой и все такое. Ее мать — старая христианка, родилась в Сеговии, но жила в Лиссабоне с самого детства. Настоящая крестьянка. Но даже не вздумай рассказывать ей об этом. Отец Терезы — португальский новый христианин из Хавеша. Когда она решила выйти за меня, они отказались ей чем-либо помогать. И что я делаю? Получаю карту чистой крови. Логично, так? Не все ли равно этой старой стерве? Она мне говорит, еврей — как гранат, потому что кровь внутри него пачкает все, к чему он прикасается. У нее на все есть ответ. Как у дьявола. — Он встает, его лицо искажает мука, и он отворачивается от меня. — А твой дядя, он никогда не мог оценить сокровище, которое мне досталось.
— Мануэль, господин Авраам тоже мертв.
Он вздрагивает, склоняется ко мне. В его глазах бьется паника. Я киваю, подтверждая свои слова.
— Тетю Эсфирь изнасиловали, и она ничего не говорит. Иуда до сих пор не нашелся. Дяди больше нет с нами. Мама, Синфа и Реза в безопасности.
Мануэль снова отворачивается, чтобы скрыть слезы. Или это — его прежняя боль?
— Тогда господин Авраам никогда не сможет дать мне прощение, — слышится его шепот.
— Его прощение для тебя важно? — спрашиваю я.
Мануэль оборачивается и смотрит на меня такими глазами, словно задавать подобные вопросы — преступление.
— Берекия, карта короля не лишает сердца!
— Я говорил с ним о тебе. После той ссоры на улице. Он сказал, что при следующей встрече обязательно помирится с тобой. Ему была ненавистна сама мысль о карте чистой крови, и он думал только об этом. Он понял, что повел себя неправильно. С тобой его благословение.
С ресниц Мануэля падают безмолвные слезы. Он подбирает с земли половинки материного кувшина.
— Как христиане нашли его? Он что, не ушел вместе с тобой?
Я думаю обмануть его, но прихожу к выводу, что правда еще запутаннее лжи. Когда я заканчиваю описывать тела, он вновь прячет лицо в ладонях.
— Это невозможно! — говорит он. Он произносит это слово, похожее на стон, снова и снова, пока его голос не падает до шепота, растворяющегося в океане безмолвия.
Я подхожу к нему и говорю:
— Мы должны точно выяснить, как именно она попала в подвал. Может быть, ее брат сможет что-то рассказать.
— Если он еще жив.
По дороге к квартире Томаша Мануэль без конца шепчет имя жены, словно молитву. Он прячет эмоции под маской неподвижной бдительности, крепко сжимая рукоять меча. Ему все это совершенно не идет. Мануэль пришел в этот мир с сачком для бабочек и тетрадью вместо полированной стали в руках.
Наша цель — третий этаж убогого домишки в бедном квартале под холмом, увенчанным церковью Святого Стефана.
Равнодушные колокола возглашают вечерню, когда мы добираемся до места, и внутрь стягиваются старые христиане. Смотритель прогоняет свору зарвавшихся псов, вознамерившихся присоединиться к службе. Горизонт окрасился пламенеющими цветами заката. Темнота шестого вечера Пасхи кажется почти осязаемой.
Свояк Мануэля, подмастерье пуховщика, в момент нашего появления набивает перьями сеть. В его мансарде пахнет как в курятнике. У него совсем нет шеи, лицо покрыто красной сеточкой, как у отца Карлоса, на лоб падают пряди грязных каштановых волос. На его лице написано бычье выражение безразличной, навязчивой ярости, он выслушивает новости, не поднимая глаз. Лишь на мгновение останавливаются его руки.
— Она сказала, что пойдет на улицу, — говорит он. — Она жаловалась на нечистоту, время женской боли.
Я вывожу Мануэля на улицу: мы узнали все, что хотели.
— Что ты знаешь об этом человеке? — спрашиваю я.
— Ты еще спрашиваешь? Та половина, на которую он христианин, обладает манерами и интеллектом свиньи. Можешь себе представить, насколько это не нравится его же еврейской половине. Наверное, Терезу удочерили. Это единственное объяснение.
Я смотрю вверх и вижу, как Томаш отходит от окна. Мог ли он пойти следом за сестрой и убить их обоих из какой-нибудь наполовину сформировавшейся религиозности, передавшейся ему от матери? Мог ли он прийти, чтобы убить дядю, одновременно с молотильщиком, посвященным в тайну нашей геницы? Возможно ли вообще такое совпадение?
Вниз слетают два перышка. Я тянусь за одним из них.