Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

III

Но прежде я бы хотел все-таки сказать несколько слов об истоках европейского национализма как образа мыслей. Я не имею в виду национальное чувство как таковое — оно, вероятно, восходит к племенным чувствам, существующим уже на самых ранних этапах документированной человеческой истории. Я имею в виду развитую и осознанную доктрину, продукт, воплощение и, вместе с тем, обобщение определенного строя мысли, в котором политические обозреватели видят орудие и силу. Подобного национализма, насколько могу судить, нет ни в Древнем мире, ни в христианском Средневековье. Римляне могли ни во что не ставить греков, Цицерон и Аппиан с презрением говорили о евреях, а Ювенал — о выходцах с востока как таковых, но это оставалось всего лишь ксенофобией. Горячий патриотизм встречается у Макиавелли или Шекспира и даже задолго до них. Не отношу я к национализму и простую гордость предками: все мы — сыны Кадма, все вышли из Трои, все произошли от людей, заключивших завет с Богом, все — потомки завоевателей, франков или викингов, по праву завоевателей правившие потомством рабов — галлов или кельтов.

Под национализмом я понимаю нечто гораздо более определенное, идеологически весомое и опасное, а именно убежденность, и в первую очередь — в том, что всякий человек принадлежит к определенной группе людей, чей образ жизни отличается от всех прочих; в том, что склад каждого из составляющих эту группу людей задан складом данной группы и не может быть понят вне этого склада, который, в свою очередь, определяется общей территорией, обычаями, законами, воспоминаниями, верованиями, языком, художественным и религиозным самовыражением, общественными установлениями и образом жизни, к которым в некоторых случаях прибавляют наследственность, узы кровного родства и расовые характеристики; и, наконец, в том, что все эти факторы формируют склад человека, его цели и ценности.

Во-вторых, национализм — это убежденность в том, что общество по образу жизни напоминает биологический организм; что потребности этого организма, которые наиболее чуткие к ним существа изъясняют посредством слов, метафор или других выразительных средств, и есть его общие цели; что ничего выше подобных целей нет и что при столкновении с другими ценностями, которые не выводимы из уникальных потребностей столь уникального организма — будь те другие ценности интеллектуальными, религиозными или нравственными, личными или всеобщими, — первенство всегда должно принадлежать этим высшим ценностям, иначе нации угрожает упадок и гибель. И, называя подобный образ жизни естественным, мы тем самым подразумеваем, что он не может быть искусственно создан индивидами или группами, пусть даже занимающими самые высокие позиции, если только сами эти группы и индивиды не проникнуты тем же исторически сложившимся образом жизни, мыслей и чувств, поскольку именно подобные мыслительные, эмоциональные и физические навыки, способы выживать, относиться к реальности, но прежде всего — к другим людям, определяют все остальное и составляют национальный организм, нацию, принимай она форму государства или нет. Отсюда следует, что форма, в которой наиболее полно реализована природа человека, это не индивид и не добровольный союз индивидов, который можно по желанию распустить, преобразовать или покинуть, а нация; что жизнь всех более мелких единиц — семьи, племени, клана, области — должна, если они хотят оставаться собой, быть подчинена рождению и поддержанию нации, поскольку их природа и цель, иногда называемая их смыслом, проистекает из его природы и целей, а они открываются не рациональному анализу, но лишь особому и вовсе не обязательно целиком осознанному ощущению единственной в своем роде связи, соединяющей отдельных людей в неразрывное и непостижимое органическое целое, которое Берк отождествлял с обществом, Руссо — с народом, Гегель — с государством и которое для националистов есть и может быть только нацией, идет ли при этом речь о структуре общества либо форме правления.

В-третьих, подобный взгляд подразумевает: один из самых убедительных доводов — может быть, самый убедительный довод в пользу определенной веры, определенной политики, определенной цели, определенного способа жить, состоит в том, что эта цель, вера, политика, образ жизни — наши. Иными словами, этим правилам, доктринам или принципам необходимо следовать не потому, что они ведут к благу, счастью, справедливости или свободе, и не потому, что они продиктованы Богом, церковью, правителем, парламентом или другой признанной всеми верховной властью, наконец, не потому, что они хороши и верны как таковые и в силу этого значимы сами по себе везде и всегда, для любого человека в подобной ситуации, — нет, им необходимо следовать потому, что это ценности моей группы, а для националиста — моей нации. Эти мысли, чувства, этот образ действий хороши и правильны, и я, отождествившись с ними, достигну счастья и осуществления надежд, поскольку за ними стоят требования особой социальной формы, в лоне которой я рожден и с которой меня связывают, по Берку, мириады нитей, уходящих в прошлое и будущее моей нации, и без которой я, если прибегнуть к другой метафоре, всего лишь одинокий листок или ветка, отпавшие от дерева, а ведь только оно и давало им силу. Поэтому если я, случайно или по собственной воле, от него оторвусь, то утрачу смысл жизни, засохну или, в лучшем случае, останусь один на один с ностальгическими воспоминаниями о том, что когда-то и вправду жил, действовал и занимал свое место в общенациональной жизни, понимание которой только и наделяло смыслом и ценностью всё, чем я был и что делал.

К цветистой и приподнятой прозе подобного сорта прибегали Гердер, Берк, Фихте, Мишле, как после них — еще десятки людей, пытавшихся пробудить национальный дух своих спящих народов в славянских провинциях Австрийской и Турецкой империи либо нации, угнетенные (вместе с большинством основного населения) в России, а потом и во всем мире. Между убежденностью Берка в том, что отдельный человек может заблуждаться, но человеческий род — никогда, и высказанным лет через десять мнением Фихте, будто отдельный человек должен исчезнуть, раствориться, пре-образиться в родовом существовании, конечно, есть разница. И все-таки направленность у них одна. Подобная ценностно перегруженная лексика могла временами притворяться попросту описательной, пытающейся всего лишь прояснить понятие нации или исторического развития. Но ее влияние на поступки людей было — и к этому явно стремились те, кто ее употреблял, — ничуть не слабей, чем воздействие языков естественного права, прав человека, классовой борьбы и других идей, определивших нашу сегодняшнюю картину мира. В конце концов, с развитием событий, ничего удивительного в котором нет, махровый национализм пришел к убеждению, будто в тех случаях, когда потребности социального организма, чьей составной частью я себя ощущаю, сталкиваются с целями других групп, у меня — или у общества, с которым я нерасторжимо связан, — нет иного выбора, кроме как заставить их, пусть даже силой, выполнять мою волю. Если задача моей группы — назовем ее нацией — свободно реализовать свою истинную природу, тогда с ее пути должны быть устранены любые помехи. Ни одно из препятствий, заслоняющих от меня — иными словами, от моей нации — то, что я признал своей высочайшей целью, не может даже сравниться с нею по значимости. Не существует никаких более высоких критериев или стандартов, в терминах которых можно было бы упорядочить разные ценности коллективной жизни, свойства и устремления различных национальных групп. Ведь подобные стандарты оказались бы наднациональными, они не принадлежали бы данному социальному организму, не составляли его часть или крупицу, а черпали бы значимость из какого-то иного источника, находящегося за рамками тех или иных конкретных сообществ, — то есть служили бы таким же универсальным стандартом, как естественное право или естественная справедливость для тех, кто в них верит. Но поскольку для националиста любые ценности и стандарты с неизбежностью принадлежат конкретному обществу, данному национальному организму и образуют его неповторимую историю, в рамках которой любой человек (равно как любые союзы и группы, часть которых он составляет) рассматривает любые ценности и цели, то какие бы то ни было призывы к универсальности исходят из ложных представлений о природе человека и человеческой истории. В этом и состоит идеология органицизма с ее преданностью своим, Volk'ом как подлинным воплощением национальных ценностей, интегризмом, историческими корнями, la terre et les morts[260], волей нации. Подобная идеология направлена против сил разрушения и упадка, которые описываются в уничижительных терминах, обычно обозначающих попытки приложить методы естественных наук к проблемам человека: критический или «аналитический» разум, «холодный» ум, губительный, «атомизирующий» индивидуализм, бездушный механицизм, чуждое влияние, выхолощенный эмпиризм, безродный космополитизм, абстрактные понятия природы, человека, права, забывающие о различиях культур и традиций, — короче говоря, вся типология и перечень характеристик врага, которые рождаются под пером Гамана и Берка, достигают вершины у Фихте и его последователей-романтиков, приводятся в систему де Местром и Бональдом и набирают в нашем столетии новый вес в пропагандистских сочинениях времен Первой и Второй мировых войн, у писателей иррационалистской и фашистской ориентации с их анафемами Просвещению и всем его плодам.

вернуться

260

землей и ее мертвецами (фр.).

71
{"b":"244288","o":1}