Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В полном согласии с вышесказанным де Местр считает, что иезуиты — единственные воспитатели, которым можно довериться, ибо они пользуются латынью как средством распространения правды, воплощенной в средневековой нравственности, и обрушивается на Сперанского и тех советников, в кругу которых император Александр I размышлял о некоем Новом Пути для Российской империи. Де Местр последовательно развивает свою мысль; для него иррациональность ценна едва ли не сама по себе, коль скоро он становится на сторону всего, что остается непроницаемым для разрушительного воздействия разума. Рациональная вера гораздо более уязвима. Хорошо подкованный диалектик без труда обнаружит пустоты в любой постройке, возведенной на столь шатких основаниях. Созданное разумом можно разумом и разрушить. Поэтому апелляция де Местра к Фоме Аквинскому весьма неубедительна. Оставаясь учеником иезуитов, он с трудом мог поступить иначе, но видел, что истина лежит за пределами томистского кругозора, а именно — в том, что ни при каких условиях нельзя опровергнуть, там, где доводы разума в принципе неприложимы и бездейственны. Здесь вновь обнаруживается параллель с Толстым, чье ироническое отношение к вере в ученых, к либеральной убежденности в силе прогресса и особенно к уповающим (подобно Сперанскому, Наполеону и немецким военным теоретикам, а позже — русской интеллигенции в целом) на силу человеческой воли и человеческого разума, во многом близко воззрениям сардинского посла в Петербурге.

Чтобы сокрушить теорию общественного договора как основы общества, столь же, с его точки зрения, нелепую, де Местр прибегает к очень похожим аргументам. Он справедливо настаивает на том, что договоры предполагают обещания и средства их исполнения; однако обещание — это действие, которое можно понять и осознать лишь как звено в цепи уже существующих сознательных общественных условий. Механика исполнения подразумевает наличие развитой социальной структуры; заключение договора означало бы не только то, что общество, живущее по законам и условиям, уже существует, но и то, что оно добилось весьма высокого уровня порядка и сложности. Для оторванных от человечества и находящихся в «естественном состоянии» дикарей общественные конвенции, в том числе обещания, договоры, нерушимые законы, не значат ровно ничего. Следовательно, гипотеза о том, что общества созданы при помощи договоров, а не иным, менее прямым путем, — не только историческая, но и логическая нелепость. Впрочем, одним протестантам и могло прийти в голову, будто общество — это искусственное установление, вроде банка или коммерческого предприятия[173].

Де Местр не однажды со страстью утверждал (и в этих декларациях отчетливо прослеживается влияние Берка), что общество — не намеренно сконструированное, искусственное образование, основанное на высчитывании личных выгод или счастья. Оно — по крайней мере, в той же степени — вырастает из естественного, всемогущего, исконно присущего человеку стремления к жертве, из мгновенного порыва взойти на священный алтарь без всякой надежды на возвращение. Повинуясь приказам, войска идут на смерть; дико было бы думать, что ими движет мысль о личной выгоде. Для армии дисциплина имеет то же (только возведенное в более высокую степень) значение, что и всякое повиновение — для организованной власти: это традиционная, таинственная сила; противиться ей невозможно, жаловаться на нее некуда.

Де Местр уведомляет читателей о том, что эту истину стали затемнять и отрицать лишь начиная с эпохи Возрождения. Лютер и Кальвин, Бэкон и Гоббс, Локк и Гроций, на которых, в свою очередь, оказали влияние ереси Уиклифа и Гуса, распространили величайшее заблуждение, согласно которому сила и власть зависят от чего-то столь жалкого и произвольного, как искусственный договор. Великая французская революция обнажила ложность их близорукого оптимизма; так наказал Господь тех, кто забавлялся подобными теориями и идеями. Общество создается не ради взаимных выгод; это исправительный дом, едва ли не каторжное поселение. Если обществом на самом деле правит не разум, то, значит, демократия (несомненно, более разумная, чем деспотизм) сеет нищету повсюду, кроме тех мест, где, как у дивных англичан, ее не записывают, а чувствуют, и она действительно становится источником власти, то есть может исполнить те самые соглашения, которые не под силу мыслителям, пренебрегающим фактами и логическими доводами.

Сила, а не разум — вот что имеет значение. Где бы ни возникло пустое пространство, сила рано или поздно проникнет туда и претворит революционный хаос в новый порядок. Якобинцы и Наполеон, вероятно, преступники и тираны, но они умеют обращаться с силой, они представляют власть, требуют повиновения и, самое главное, карают, ограничивая стремление слабых и грешных людей прочь от центра. Следовательно, они в тысячу крат предпочтительнее скептиков-интеллектуалов, ниспровергателей, переносчиков идей, которые обращают в пыль структуру общества и расстраивают все жизненные процессы, пока в ответ на стенания истории не возникнет некая сила, пусть даже стоящая вне закона, и не сметет их со своего пути.

Всякая власть от Бога. Де Местр дает вполне буквальное толкование знаменитому тексту апостола Павла. Всякая сила требует уважения. Непозволительно считаться с какими бы то ни было проявлениями слабости, даже если они обнаруживаются в действиях помазанника Божия, государя, управляющего «прекраснейшей страной после Царства Небесного», — Людовика XVI. Якобинцы были негодяями и убийцами, но революционный террор восстановил власть, защитил и распространил границы Франции и уже поэтому занимает на лестнице вечных ценностей гораздо более высокую ступень, нежели либералы и идеалисты Жиронды, позволившие власти выскользнуть из их слабых рук. Конечно, легитимная власть сама по себе способна противостоять случаю и превратностям. Простое завоевание, не опирающееся на авторитет вечных законов истинной церкви, равносильно разбою: «… так же непозволительно присваивать себе города или провинции, как чужие часы или табакерки»[174]. Это не менее справедливо по отношению к тем, кто устанавливал границы Европы в 1815 г., чем к Фридриху Великому или Наполеону[175]. Де Местр вновь и вновь обрушивается с проклятиями на голый милитаризм: «Каждый раз, когда в военном искусстве что-либо усовершенствуется, это настоящая беда»[176]. Военное правительство (даже в родной Савойе) он называет «палкократией»[177] и считает его «проклятием нашего века»[178]. «Я всегда питал, питаю ныне и буду питать впредь отвращение к военному правлению»[179]. Де Местру претит его произвольность, а также то, что оно, ослабляя власть королей и древних установлений, ведет к революциям и к ниспровержению традиционных ценностей христианства[180]. Однако иногда хаос ужасает: любое, пусть наихудшее, правительство все же предпочтительнее анархии; и впрямь, распаду общества может препятствовать только жесточайший деспотизм. Здесь де Местр оказывается заодно с Макиавелли, Гоббсом и всеми защитниками власти как таковой.

Революция, худшее из зол, сама по себе — деяние Божие, ниспосылаемое для того, чтобы покарать порок и через страдание возродить падшую человеческую природу (здесь трудно не вспомнить, как истолковали поражение Франции маршал Петен и его сторонники в 1940 г.); она столь же таинственна, сколь и другие великие исторические силы, и потому «не люди управляют революцией, но революция пользуется ими»[181]. И в самом деле, она может прибегать к помощи гнуснейших орудий: «лишь адский гений Робеспьера мог сотворить это чудо (имеется в виду победа, которую французы одержали над силами коалиции) ‹…› Сие чудовище силы, упившееся кровью и успехом, сие ужасающее явление ‹…› было одновременно и страшным наказанием, ниспосланным французам, и единственным средством спасения Франции»[182]. Он воодушевил соотечественников на отчаянный порыв, он закалил их сердца, он привел их в исступление видом проливаемой на эшафотах крови, и они стали драться подобно сумасшедшим и уничтожали всех подряд. Однако, не будь революции (а люди вроде Робеспьера обманываются настолько, что полагают, будто они могут ее совершить, хотя совершенно ясно, что не они сделали революцию, но она породила их), он так и остался бы посредственностью, которой и был до того.

вернуться

173

Ср. замечание Вико по поводу определения государства у Спинозы: «общество лавочников» (The New Science of Giambattista Vico, trans. Thomas Goddard Bergin and Max Harold Fisch, revised ed. New York, 1968. P. 33.5. P. 98). Ср. также у Бональ да: «как будто общество заключается лишь в стенах наших домов или городов; как будто, где бы ни родился человек, нет ни отца, ни матери, ни ребенка, ни языка, ни небес, ни земли, ни Бога, ни общества» (Bonald[L. G. A.] de. Du divorce… 2nd ed. Paris, 1805. P. 13).

вернуться

174

IX, 77.

вернуться

175

Отношение де Местра к Наполеону было поразительно и характерно двойственным. С одной стороны, Наполеон — пошлый выскочка, грубо разрушивший старинные ценности, гонитель Папы и законных государей, дерзкий осквернитель священного таинства коронования, превративший его в кошмарную пародию, моральный выродок, враг человечества. С другой стороны, он отчетливо понимал возможности власти, не скрывал презрения к демократам, либералам, интеллектуалам и прочим членам ненавистной секты, а главное, никчемность и слабость Бурбонов очень уж оттеняла военный и административный гений человека, вновь поднявшего Францию к высотам славы. Всего этого проповедник реализма и власти не мог не видеть. Де Местр, официальный представитель Сардинского королевства, а на деле жертва французского императора, претерпевал ежедневные унижения хотя бы потому, что в Петербурге был французский посланник (это автоматически препятствовало официальному признанию его собственного дипломатического статуса), однако жаждал встретиться с Наполеоном. Наполеон, со своей стороны, ценил его блистательные сочинения, находя в них, по ряду свидетельств, близость к собственным политическим взглядам. Де Местр считал свое положение на редкость тягостным. Он писал в Кальяри донесения, в которых подробно развивал свои мысли. Наполеон, конечно, узурпатор, но разве не в той же степени, что и Вильгельм Оранский, чью династию признали все европейские монархи? Наполеон — бездушный убийца, но разве он погубил стольких невинных, скольких умертвила английская королева Елизавета I? В конце концов, всякая власть — и законная, и незаконная — от Бога, а Бонапарт укрепил и расширил границы великого Французского королевства, что не удалось бы ему, не будь он в некотором смысле орудием Провидения. Официальные лица Сардинского королевства были просто скандализованы этой казуистикой. Король Виктор-Эммануил, глубоко ею шокированный, в строгой форме воспретил своему полномочному представителю вступать в какие бы то ни было отношения с корсиканским чудовищем. Это чрезвычайно огорчило де Местра. Однако власть он ставил превыше всех достоинств; даже самому жалкому воплощению законной королевской власти следовало неукоснительно повиноваться, чтобы принцип нерассуждающей покорности государю мог и впредь сиять столь же ярко. Тон его дипломатических отчетов становился все более желчным и ироничным. Ему поставили на вид «удивительную странность» его просьб (IX, 104–105). Де Местр заверил своего августейшего господина в том, что будет исполнять все его приказания буквально, но не может обещать, что никогда не удивит его. Наполеона он так и не увидел.

вернуться

176

Письмо к графу де Валезу (сардинскому министру иностранных дел) от 24 апреля/4 мая 1816 г. //Correspondance diplomatique. Vol. 2. P. 205.

вернуться

177

«la batonocratie» (IX, 59).

вернуться

178

Письмо к кавалеру де Росси (сардинскому государственному секретарю) от 22 июля/3 августа 1804 г., хранящееся в государственном архиве Турина, цит. по: Mandoul J, Joseph de Maistre et la politique de la maison de Savoie. Paris, 1899. P. 311.

вернуться

179

IX, 58; ср. также: «Да будут тысячекратно благословенны государи, позволяющие нам хотя несколько призабыть военное искусство» (VII, 134); о правлении императоров-полководцев на закате Римской империи он отзывался как о «бесконечной чуме» (I, 511). На этот предмет см. работу Франсуа Вермаля «Notes sur Joseph de Maistre inconnu» (Chambéry, 1921), прежде всего гл. 3 («Жозеф де Местр против пьемонтского милитаризма», с. 47–61) и особенно с. 48–49. И все же он заявлял, что если бы государем был издан указ, провозглашающий военную диктатуру, то он, хотя и неохотно, смирился бы с этим.

вернуться

180

Столь резкое противопоставление войны и милитаризма отозвалось в работе Прудона «Война и мир», причем стиль ее почти идентичен стилю де Местра. Возможно, Толстой, читавший сочинения де Местра, когда писал свой роман «Война и мир», сознательно или бессознательно заимствовал этот парадокс, играющий заметную роль в его бессмертном творении, не столько у Прудона, как полагает Б. М. Эйхенбаум, сколько у самого де Местра.

вернуться

182

I, 18.

54
{"b":"244288","o":1}