Прежде чем мы попытаемся на него ответить, рассмотрим еще два источника веры в то, что история может стать естественной наукой. На первый лучше всего намекнуть посредством метафор, которыми пользовались все образованные люди, по крайней мере, с XIX в. Когда мы говорим о законах, действующих в реальности и в воображаемом мире, мы чаще всего замечаем, что вторые опровергаются «железной логикой фактов» или «колесами истории», которые не остановишь. Мы говорим, что бесполезно противостоять «историческим силам», нельзя «повернуть время вспять», «вернуть прошлое»; говорим о юности, зрелости и угасании народов или культур, о течении общественных процессов, о подъемах и падениях наций. Все эти слова передают представление о том, что существует некоторый жестко зафиксированный временной порядок — «река времен», по которой мы плывем и силе течения которой мы волей-неволей должны подчиняться. Нам мерещится некий эскалатор, создали его не мы, но он нас несет, подчиняясь, видимо, какому-то закону природы, который управляет тем, какие и в каком порядке случаются события, — в данном случае события человеческой жизни, человеческие деяния и чаяния. Пусть эти слова — метафоры, пусть они обманчивы, но все же они указывают на категории и концепты, в рамках которых мы и говорим именно об объективно существующем «потоке истории», о котором ни за что на свете нельзя забывать. Тут уже легко сделать следующий шаг и заявить, что для любого явления, которое демонстрирует известную повторяющуюся схему, можно сформулировать законы, объясняющие его регулярность. Система же таких законов — не что иное, как естественная наука.
Второй источник вышеупомянутой веры лежит еще глубже. Схемы развития или последовательности событий могут представляться как последовательность причин и следствий, которые может систематизировать естественная наука. Но иногда мы говорим, что что-то более глубокое, нежели эмпирическая связь (философы-идеалисты называют ее механической или внешней), придает единство формам или последовательным фазам, которые принимает существование рода человеческого. Мы говорим, например, что нелепо обвинять Ришелье в том, что он не поступал как Бисмарк, поскольку очевидно, что Ришелье и не мог поступать так, как человек, живший в Германии XIX века, и, наоборот, Бисмарк не мог достичь того, чего достиг Ришелье, потому что у XVII в. были свои особенности, совершенно отличные от особенностей XVIII в., которые, в свою очередь, определили особенности века XIX. Тем самым мы утверждаем, что этот порядок — объективен, а те, кто не понимает, что возможное в одном веке и в одной ситуации совершенно невозможно в другом веке и в другой ситуации, упускают самое важное в том порядке, которому не просто подчиняется, но может или даже должно подчиняться развитие социальных отношений, человеческого разума, экономики и так далее. Мы считаем, что утверждение: «"Гамлет" написан при дворе Чингисхана во Внешней Монголии» — не просто ложно, но абсурдно, а тот, кто, зная все существенные факты о «Гамлете», всерьез в это верит, не ошибается, но просто сошел с ума; другими словами, мы отвергаем с ходу такую гипотезу — но почему? Что значит «это нелепо», «этого быть не может»? Есть ли у нас научные, то есть эмпирико-индуктивные, основания?
Мне кажется, что мы называем такие предположения абсурдными (а не просто невероятными или ложными) потому, что они противоречат не тому или иному факту или обобщению, известному нам, но базовым представлениям, всецело определяющим то, в каких терминах мы думаем о мире, — базовым категориям, которые определяют такие наши центральные концепты, как «человек», «общество», «история», «развитие», «варварство», «взросление», «цивилизация», и т. п. Эти представления могут оказаться ложными или вводить в заблуждение (как было, с точки зрения позитивистов или атеистов, с теологией или деизмом), но их не опровергнут опыт или наблюдение. Они погибают и меняются лишь под влиянием тех изменений в общем облике человека, его среды или культуры, способность объяснять которые и есть главная задача всякой истории идей (и, в сущности, истории в целом).
То, о чем я веду речь, — глубоко запрятанное, широко распространенное с древних времен Weltanschauung[21], представление, что те или иные события, случаются в том или ином порядке. Мы принимаем это на веру, хотя, конечно, нет никаких гарантий, что тут скрывается истина. Оснований у нас несколько. Сам вертикальный порядок подсказывает нам, что события или социальные институты, скажем, XIV в. существовали до аналогичных событий и социальных институтов XVI в., и не просто так, а в силу необходимости (что бы мы под этим ни подразумевали): более того, они определили события и социальные институты XVI в. Если кто-то считает, что пьесы Шекспира написаны раньше, чем поэмы Данте, или что XV века вообще не было, а XVI шел сразу за XIV, мы сочтем, что он страдает известным недугом, качественно отличным от простой необразованности или неверной методики, который, к тому же, гораздо сложнее излечить. Говорим мы и о горизонтальном порядке, о взаимосвязанности разных аспектов на одной и той же стадии культурного развития. Заметили его немецкие философы культуры — такие антимеханицисты, как Гердер и его ученики (а до них Вико). Речь идет о «чувстве истории», то есть осознании, что, например, такое-то устройство права «внутренним образом связано» или даже едино с таким-то типом экономической деятельности, такой-то этикой, таким-то стилем письма, танца или богослужения. Именно благодаря этому чувству (какова бы ни была его природа) мы сознаем, что те или иные проявления человеческого духа принадлежат к данной эпохе, данной нации, данной культуре, хотя проявления эти могут быть несхожи друг с другом, как способ, которым человек пишет буквы на бумаге, несхож с оборотом земли в государстве, где этот человек живет. Без этого чувства, этой способности слова, вроде «типичный» или «нормальный», «несходство» или «анахронизм», не имели бы никакого смысла: мы не смогли бы говорить об истории того или иного социального института как о «понятной схеме развития», относить то или иное произведение искусства к той или иной эпохе или цивилизации и, в конце концов, понимать и объяснять, как одна фаза развития цивилизации «порождает» или «определяет» другую. Способность увидеть, что неизменно и едино в потоке изменений (философы-идеалисты, вероятно, сильно преувеличивали его объем), также играет решающую роль в том, что у нас есть эта самая концепция неизменных тенденций, однонаправленного течения истории. От такой концепции очень легко перейти к представлению (истинность которого гораздо труднее доказать), что все неизменное неизменно лишь потому, что подчиняется некоторым законам, а то, что подчиняется законам, может изучать наука.
Вот некоторые из многих факторов, заставлявших людей желать, чтобы история стала естественной наукой. Казалось бы, в XIX в. все было готово для этого чудесного превращения, — еще немного, и новая могучая наука положит конец хаотическому собиранию фактов, предположений и методов «научного тыка», о которых с таким презрением говорил Декарт и очарованные его научным мышлением последователи. Все было готово, но ничего существенного не произошло. Не был сформулирован ни один закон, даже сколько-нибудь верный принцип, согласно которому историк, зная изначальные условия, мог бы вывести, что случится в будущем или что было в прошлом. Чертежи великой машины, которая избавит историков от их тяжких трудов — поисков факта за фактом, объединения фактов в правдоподобную теорию, — оставались в воображении сумасшедших изобретателей. Великолепный инструмент, который, предоставь ему нужную информацию, сам бы систематизировал ее, сам бы делал нужные выводы и предлагал нужные объяснения, устраняя нужду в неточных, старомодных, ручных орудиях, с помощью которых историки, обливаясь потом, раскапывают безвозвратно ушедшее прошлое, оставался игрой воображения, подобно вечному двигателю. Ни психологи, ни социологи, ни амбициозный Конт, ни более скромный Вундт, никто не смог его создать; «номотетическая» наука — система законов и правил, в соответствии с которой нужно структурировать факты, чтобы возникло новое знание, — умерла, не родившись.