— Занимайся, Настя, хатха-йогой и будешь всегда здорова телесно и душевно, — посоветовал я и получил в ответ почти презрительный взгляд.
Вечер я провел на балконной раскладушке, возвращаясь то к эпизоду близ Горелого леса, то к Настиным размышлениям на поляне. По сути, ничего удивительного в том, что девочка рассуждает на серьезные темы. Впечатлительная юная душа, столкнувшись с потерей близкого человека, рано осознала то, что обычно приходит с годами, когда обретаешь какой-то защитный панцирь, скроенный из молодой жажды жизни или — наоборот — глубокой усталости от нее. К тому же здесь не исключен невроз. То, что сейчас много невротиков не только среди взрослых, я знаю по собственному сыну, который с пятилетнего возраста пытает меня, будет ли война, и не сгорим ли мы в ее пламени. Ежедневно по радио, телевизору всю свою сознательную жизнь дети слышат о том, что то в одной точке земного шара, то в другой убивают, убивают, убивают…
Черт возьми, Настя в чем-то права — недостоин человек такой жалкой участи: жить, трепеща осиной, постепенно превращаясь в трухлявое дерево, чтобы однажды упасть и рассыпаться, даже просто так, без всякой атомной. Однако что в наших силах?
И еще я спросил себя в тот вечер, почему многим не по душе мои занятия йогой? Вероятно, есть нечто отталкивающее в чрезмерной заботе о собственном здоровье. Я и сам чувствую — моим усердным физическим самоистязаниям не хватает чего-то существенного, и порой нахожу их бесплодными, хотя положительный результат вроде бы налицо. Дело в том, что индусы-аскеты занимаются йогой, имея за душой более возвышенную цель, чем просто оздоровление организма, но я не могу поверить в реальность их идеи: закаляя тело, они якобы подготавливают его к контакту со Вселенной, с Абсолютом. Для меня Абсолют — плод воображения экзальтированного восточного народа. В лучшем случае, я готов отождествить его с вакуумом, который, по некоторым гипотезам, обладает чудодейственным свойством, ибо в нем-то и рождается весь богатейший спектр реальности. Так для каких подвигов я выкручиваюсь в пашимоттанасане и других сложных асанах? Для чего научился так расслабляться, что создается полная иллюзия парения в воздухе?
Стемнело. В палате зажегся свет, и сквозь балконное окно я увидел, как отворилась дверь, вошла лит-сотрудник райгазеты Зиночка и бойко затараторила, что в клуб привезли детектив, поэтому пусть Лёха немедленно приводит себя в порядок и спускается вниз.
По-барски возлежавший на кровати Лёха очумело уставился на девушку, тягостно соображая, с воспитательной целью это предложение или за ним кроется нечто большее. Зиночка поняла его сомнение и сердито трахнула по тумбочке пустой кефирной бутылкой:
— У вас, Алексей Игнатьевич, одно на уме. Пора бы остепениться.
— Никуда не пойду, — сказал Лёха, взъерошив волосы. — Я сам себе детектив. Лучше резанем в подкидного. И про Факира расскажу.
Зиночка зло поджимает полоску тонких губ, но велико желание познать темную сторону жизни, чтобы потом описать ее безобразия. Рыженькая, похожая на шуструю белочку, она с отважным видом молодого интервьюера присаживается к Лёхиной кровати и, жертвуя детективом киношным ради невыдуманного, составляет ему компанию в глубоко презираемых ею картах, жадно выслушивая его уголовные байки.
— Факир наш был человеком, какие редко встречаются и среди фрайеров, — забасил Лёха. — А даму пик не хоть? То-то. Так вот, в нашу командировку он при был за то, что принял на себя вину родного братана. Тот на свадьбе прибил по пьянке какого-то типяру. Казахи, они ведь многодетные — у Факирова брата девять душ детей было, сам же Факир только из армии вернулся и еще без невесты ходил, то есть терять ему нечего вроде, кроме свободы. Вот и отбахал срок за родственничка. А это тебе валет. Что, урезал?
— Пить насовсем бросили? — как бы между прочим интересуется Зиночка, ни на минуту не теряя бдительности газетчика.
— Насовсем. Не веришь?
— Лечились или как?
Лёха крякает и гудит:
— Какое там лечение. Случай со мной был. До сих пор не пойму, наяву или привиделось. К матери сразу после отсидки приехал ну и, разумеется, отметил это событие с мужиками у ларька. Перебрал маленько. Иду, в глазах все плывет, шатается, вдруг — как в сказке — прямо из-под земли вырастает передо мной беленький старичок. Куда, спрашивает, путь держишь? К мамке, отвечаю, потому как больше не к кому. Идем, говорит, проведу тебя, а то не в ту степь свернешь. Я и пошел. Идем мы, идем, по пути присаживаемся, отдыхаем, опять идем. Где сидели, о чем говорили, ничего не помню. Только очнулся посреди ночи — черно, дождь льет, а я сижу на краю какой-то ямы, свесив туда ноги, и вот-вот свалюсь. Присмотрелся, а вокруг кресты да памятники. Оказалось, занесло меня за село, на самый погост. И такой страх обуял, что хмель разом выдохся. Рванул я домой, прибежал, зубами клацаю, матери обо всем рассказываю. А она крестит меня и говорит: «Хозяюшко это водил тебя, знак подал, чем кончишь, ежели не бросишь хлестать ее, окаянную». С той поры, как отрезало. До сих пор не пойму, что это было.
— Белая горячка, — строго определяет Зиночка, не верящая ни в чох, ни в сглаз.
Пришел Осман и, не задерживаясь в палате, прошагал на балкон — Лёху он терпеть не может, а к посещениям Зиночки относился иронически. Перегнувшись через балконные перила, Осман скучно оглядывает асфальтированный санаторский пятачок, цокает шастающей по сосне белке и вдруг подпрыгивает, будто кто шпынул его:
— Вай, мои прикатили! Гуля, Мемет, я здесь! — кричит он, вмиг исчезая с балкона.
Я приподнялся с раскладушки. У корпуса остановились белые «Жигули», возле них две стройные темноволосые женщины в длинных цветастых платьях, молодой человек и девочка лет семи, тоже в длинном, до щиколоток, ярком платьице. Теперь Осману придется искать для них ночлег в поселке. Возможно, и сам заночует там.
С соседних балконов тоже повысовывались головы любопытствующих. Почти безвыездное пребывание в санатории у многих вызывает сенсорный голод: привлекает внимание любое новое лицо, любая завернувшая в этот уголок машина. Четырежды в день ездит в Ялту автобус, возит медперсонал, жителей поселка, отдыхающих, и всегда переполнен, поэтому лишь раз в неделю я выбираюсь на рынок за фруктами. Оторванность от городской суеты мне нравится, но бывают дни, когда я остро ощущаю нехватку привычного калейдоскопа лиц, лесная тишина уже не успокаивает, а начинает томить, и невольно вспоминается анекдот о человеке, которого привели в чувство, придвинув к выхлопной трубе автомобиля.
Я уже успел соскучиться по своим домочадцам, но не хотел бы их приезда. Разлука с Ириной для меня всегда целительна — жена становится мягче, веселее. То ли работа в школе так издергала ее, то ли мы надоели друг другу, в последнее время наши отношения обострились, и бывают дни, когда каждый сбежал бы от другого на край света. Дениска — крепкое связующее звено, не дающее рассыпаться семье. Но к концу отпуска мне уже не хватает даже Ирининой стервозности.
— Йог Иванович! — раздается внизу тонкий голосок Насти.
Я плюхаюсь на раскладушку и затаиваюсь — уже не хочется сегодня никуда. Настя еще раз окликает меня, затем слышится негромкий смешок Валентины, и мои приятельницы удаляются.
Другой на моем месте непременно закрутил бы с одной из них, а то и с обеими сразу. Но мне что-то мешает. Не порядочность, а скорее усталость и лень. На носу сорок лет, возраст кризисный, опасный, надо и поберечься.
— А то еще был у нас Утопист, — бубнит в палате Лёха. — Отбывал за то, что свою старую тачку в реку гробанул, чтобы за нее страховку получить. То есть инсценировал угон. А Утопистом его прозвали за всякие забавные истории. Мечтал о тюрьме будущего. Чтобы прозрачной была со всех сторон, стояла в центре города, и в стеклах ее чтобы по-особому отражались сердца заключенных: у убийц багровым пульсировали, у воров — синим, у праведников — зеленым. То есть чтобы люди видели, кто за что сидит. Чудак.