Однако далеко в маленьком садике уйти было некуда: дошли до оградки зелененькой и назад по тем же аллейкам, мимо девочки с конфеткой, мимо носилок, мимо кресла на колесах.
Платки на головах чуть сдвинули, чтобы головы продувало, а Ликонида венок несла, как корзинку, в сгибе локтя, и вздумалось ей на этот венок поглядеть, когда подходили к коляске, и сказать жалостно:
— Завяли уж и все цветы наши, зря таскаючи…
Но тут больной в колпаке с подвязанными к шее руками вдруг пригляделся к ним встревоженно и проговорил тихо:
— Ба-боч-ки… Это уж не вы ли?..
И сразу остановились бабы.
— Да бабочки ж!.. — повторил больной с радостью чрезвычайной, весь просиявши.
— Наш!.. Наш!.. Ей-богу, наш!.. — закричали бабы на весь небольшой больничный садик. — Да родной же ты наш!.. А мы-то веночек на твою могилку… вот он… как тогда подреклися…
И до того неожиданно это было, и до того чудесно это было, и до того сладостно это было, и так перевернуло это души, что не устояли бабы на ногах и повалились одна за другой перед коляской на колени молитвенно и бездумно.
1927 г.
Николай Семенович Тихонов
Халиф
I
Вице-генералиссимус турецкой армии, убийца Назим-паши, зять халифа, наместник Магомета, «главнокомандующий всеми войсками Ислама», друг эмира, контрреволюционер и авантюрист Энвер-паша погибал в каменных расщелинах, как последний дезертир.
Пленный красноармеец без шлема стоял перед ним. Щека его была рассечена прямым ударом нагайки. Мутные глаза его дымились от усталости.
Его так быстро гнали по тропе вверх, что его грудь равнинного жителя ходила ходуном. Штаны и гимнастерка были разорваны. Кроме всего, он струсил и непрерывно переступал ногами, точно стоял на угольях.
Энвер вспомнил свой старый жест, который он называл маршальским.
— Хасанов, — сказал он, дотрагиваясь до пленного концом маузера, — такие люди хотят задержать меня? Жалкий народ. Отпустите его вниз — дайте ему моих прокламаций.
Человек в серой маленькой шапочке закрыл левый глаз. Он негодовал:
— Это ошибка. Зачем оставлять лишнего бойца? Паша…
— Этот солдат — плохой солдат! он не много причинит нам вреда. Дайте ему прокламаций и отпустите… Я сказал…
Энвер отошел в сторону и прекратил разговор.
Он поднял бинокль и обвел весь горный ералаш внимательнейшим взором. Он остановился на фигурке пленного, прыгавшей под гору, становившейся все меньше и меньше. Потом он увидел, как около этой фигурки мелькнуло что-то похожее на голубиную стаю. Это взлетели брошенные красноармейцем прокламации. Сейчас же он отвел глаза, и горы восточной Бухары стали подсовывать ему в двойные стекла бинокля многообразие своих троп, и пятна осыпей, и оврынги, и балконы, и переправы внизу в густых тенях ущелья, жующего воду и швыряющего камни.
И вот двойные стекла бинокля стали нащупывать легко скользившие серые комочки стрелков. Желтые, кое-где одетые можжевельником, точно в ужасе цеплявшимся за камни, эти горы мучительно походили на Триполитанские горы. Перед ним мелькнуло презрительное лицо Кемаля и ястребиное — Джемаля. Они смеялись. Они называли его великим неудачником.
Да, это было так, но не сейчас. Разве не сейчас? Разве не бежит он по каменным коридорам из одного в другой и серые комочки катятся за ним, как заведенные? Он поднял снова бинокль, и сердце солдата стало ударять в ребра. Там над осыпями, оврынгами и балконами всплывали дымки. Сильное эхо удесятерило звук, и нельзя было понять, с какого расстояния бьют.
Изредка, словно набрав злости, ударяла пушка. В бинокль он видел даже винтовки, просунутые между камней, и одного неудачного наблюдателя, высунувшегося до пояса и махавшего кому-то рукой.
Он прикидывал цифры: взвод держит тропинку, три пулемета, несомненно, у переправы, два горных орудия — спешенная кавалерия в ущелье. Красноармейцы сбегают вниз, нарочно показываясь. Значит, начался обход. Пушки берут высоко, перелетами, развлекая басмачей.
Они обходят. Цифры цеплялись одна о другую. 35-50-75 метров они пройдут в полчаса, подъем — час без тяжести: двигаться, нападать бессмысленно. Он вспомнил ночные рестораны Берлина, заряженные гулом толпы, песнями и криками.
Наступал ли в них когда-нибудь час молчания? Позиция была пустынна. Басмачи прятались, как волшебники. Одни тюбетейки можно было найти на месте стрелков, даже подойдя незаметно на несколько метров. Локайцы изменили, будь они прокляты!
Изменил Ибрагим-бек, будь он проклят! Изменил Тугай-Сарры, будь он… Но звезда Энвера должна же наконец вспыхнуть ослепляющим пожаром…
— Нас обошли, — сказал человек в барашковой шапочке. — Паша, нас обошли!
Два дарвазца держали коней.
Сверху сыпались камни, и две гранаты, ахая, лопнули на скалах. Энвер увидел, как ожили склоны. Пестрые халаты один миг трепетали на виду. Затем раздался свист, и все исчезли. Все обратились в невидимое бегство.
II
Человек в барашковой шапочке лежит на старой кошме.
Ему все равно. Он прожил жизнь. Все меньше кишлаков, стоянок — тем лучше; все меньше патронов и пищи — тем лучше, все отвеснее горы и безвыходнее ущелья — тем лучше.
Энвер вечным пером пишет, тщательно расставляя буквы, письмо эмиру бухарскому:
«Прославленный и многоуважаемый брат Газы!
Сегодня Ободжа-Лашафи получил ваше письмо, узнал о вашем здоровье, обрадовался. Сообщали мы вам, что Ибрагимбек — изменник и желает всех обмануть. Мирахир-баши, еще раз подтверждаю, воистину честный человек и везде и всюду, как я, готов жертвовать своими интересами для вашего величества. Посему прошу избавить меня от этих горных и степных недоразумений. Пришлите мне, пожалуйста, для того патроны и винтовки Джермэни. Я думаю, что русские скоро не будут мне помехой…»
Энвер курит анашу, и усы его дергаются, как пиявки. Он кончает письмо и говорит:
— Хасанов, ты не веришь, что я одержу победу? Ты не веришь, что я буду халифом? Я бегу, да, но и пророк бежал… Ты не веришь, что я создам халифат от Волги до Инда — татары, кавказцы, киргизы, узбеки, таджики, туркмены, турки, сейки, афганцы, — ты не веришь… Если поднять их, могущество Европы лопнет, как бычий пузырь под копытом… Ты не веришь…
— Нет, — говорит человек в барашковой серой шапочке, — это план из «Тысячи и одной ночи», а у нас осталось ночей столько, сколько пальцев на одной руке, если закрыть четыре…
Может быть, я ошибаюсь… Тогда это счастье… Халифата не будет… Дорогой халиф, скажите мне что-нибудь другое… Как жаль, что у нас вышел коньяк…
— Я послал русским предложение, но оно не исключает первого плана…
— Мой друг паша, — говорит Хасанов, — я был с вами, Гази, под Эдирне и под Саракамышем. Я видел два лица войны. Я видел все.
— Я предложил русским, чтобы они отдали мне Бухару.
Я обещал им собрать армию и идти с ними за общие цели на Востоке… Ты опять не веришь?
— Накрой беглеца концом плаща, и он будет отдыхать. Мы отдыхаем, паша, но не слишком ли короток наш отдых… У нас нет силы…
— Русские завоевали Туркестан, за пятьдесят лет борьбы потеряв убитыми тысячу человек. Смешно! Неужели мы не сделаем того же…
Они вышли из дому. Кучка людей стояла на горной площадке, обвеваемая холодным ветром. Курбаши шел к ним, дико раздвигая ноги и спотыкаясь. Весь зад был сбит у него в кровь от беспрерывной езды. На поясе качался маузер, украшенный серебром, сбоку висел наган, за плечами винтовка, две ручные гранаты выглядывали из мешка, шашку он придерживал рукой.
Из-под шашки торчала ручка ножа. Английский патронташ освещен был луной как неоспоримое доказательство его воинственного характера. Этот ходячий арсенал смутно пролаял приветствие.
Человек в барашковой шапочке разглядывал спутников курбаши. Все они были горцы в оборванных халатах, удрученные и шатающиеся. Они слезли с лошадей, и только один всадник возвышался над ними. Он был очень юн. Голову его обвивала чалма из тончайшей кисеи, большие черные глаза остановились неподвижно. Веревки сбегали, извиваясь, с плеч к поясу и, охватывая ноги, скользили под брюхо лошади. Мертвец сидел с оскаленным ртом, полным пыли. Седло слегка скрипело под ним.