— Бабочки, дайте напиться…
Маленький ключик пробивался в овраге шагах в двухстах ниже, и бабы знали это, но ведь с ними не было кувшинов и кружек, только косари и веревки…
Кровавую кепку, осмотревшись, заметили они на обрыве, — это с головы Семена Караванченки слетела она, когда его тело раскачали и бросили. В этой-то кровавой кепке, чуть ее обмыв, и принесли воды для Титкова, и, сгрудившись над ним и держа кепку с водой, как ему удобнее, жадно глядели бабы, как жадно он глотал.
Он все выпил, что они принесли, и вздохнул с трудом, и одинокий глаз его внимательно переходил с одной на другую.
— Какие же это злодеи так тебя, несчастного? — спросила было одна, но он отозвался тем же шепотом, изнутри идущим:
— Ба-бочки… милые… а нельзя ли… еще водички?
Уже совсем смеркалось, когда бабы вынесли его, наконец, из оврага.
Несколько раз останавливались, усталые, над ним, снова бесчувственным, и говорили одна другой, укоряя:
— Эх, потревожили зря человека!.. Помер бы там ночью и ему бы легче: без мучениев…
Однако вытащили все же, развязали руки и даже отвезли его ночью в больницу в город, за двенадцать верст.
Везли и укоряли одна другую, что лучше бы было к нему и не подходить, и воды бы ему не носить, и из балки не вытаскивать, — все равно живого не довезешь, только зря из-за него ночь не спавши и лошадь заморишь.
Если чем и утешали себя бабы, то только тем, что теперь на хуторе мужиков вообще мало, а у них в хозяйствах и совсем нет, и настала их бабья воля: вот хотят этого человека до больницы довезть — и все, возьмут и довезут… Пускай хоть в больнице помрет, все-таки будто бы легче: похоронят люди как надо.
На вопросы: чей такой и кто его так? — бабы отвечали в больнице:
— Ну, а мы ж это почем же знаем?.. Наша находка, в балке такого нашли…
— А зачем было везть? — сказали в больнице. — Все равно жив не будет — помрет.
— А помрет, на могилу ему веночек привезем, — сказали бабы. — Нам абы к утру домой поспеть, а то коровы недоены останутся…
И бабы вернулись домой вовремя, как раз к свету, а врачи в больнице утром стали отыскивать и отмечать сломанные ребра Титкова.
II
Прошло с месяц.
Был праздник — время свободное…
Три бабы с хутора поехали в город и везли венок из своих нехитрых цветков на могилу тому, кого они напоили водой и вытащили из оврага.
За месяц этот много случилось всякого, и о трупах в балках знали уж, что они были привезены из станицы.
Летний день — огромен, и бабы, выехав в обед, думали обернуть к вечеру, не было дел в городе никаких, только это: постоять над могилкой, положить веночек — и домой.
Лошадей была пара, и лошади были сытые.
И когда дробно стучали копыта и колеса по малоезжему проселку, бабы вспоминали, как они везли парня.
— Рази так увеченных возют, как мы-то везли? — говорила рассудительно одна, постарше, лет сорока, Лукерья, с выцветшими глазами. — Он по-настоящему-то на телеге от одного трясения помереть был должен.
— Да уж я тогда кобылу вожжами стегаю, а сама-то все назад на него гляжу, бабоньки, и так жалкую вся… — говорила Аксинья, помоложе, и черные брови дугой.
— Он у меня ишь на коленках головой-то лежал — и так я, не шевеля, просидела дорогу цельную, аж ноги сомлели, — вставила третья, Ликонида, самая младшая, и в серых глазах тоскливость. — Хуть бы имечко его узнать.
Ехали бабы с венком, а по сторонам от них стелились поля казачьи, а потом пошли мужичьи поля: как раз невдали от хутора шла граница области — начиналась губерния.
Много народу разного прошло недавно по этим полям и потоптали местами хлеб, и бабы замечали на полях эти следы равнодушно топтавших ног.
Однако солнце светило ласково, и земля пахла парным своим телом — понятно бабам (у земли ли не бабье тело?).
Ястреб кружился вверху точкой — сторожил землю, как и всегда он ее сторожил родящим летом. Кукушка в балочке куковала. Глазастые серые слепни садились на репицы лошадям, и лошади крутили хвостами, требуя, чтобы их согнали вожжой.
На одном хуторе горело недавно, и бабы это знали: видели зарево с неделю назад, а теперь наткнулись глазами в стороне на обгорелые избы и сараи.
— Небось, и скотина какая сгорела, — сказала Аксинья, правя.
— Ну, а то долго ли, — поддержала Лукерья, подтыкая под себя солому.
А Ликонида, державшая в руках венок, оторвала от него листик, который показался ей лишним, повертела около губ, бросила на дорогу и сказала тоскливо:
— Глу-упые мы, глупые бабы… И куда это собрались? И зачем это едем?..
Однако колокольни города показались уж из-за темного зеленца садов, и отозвались ей другие две:
— Все одно уж, теперя недолго.
Как раз кладбище приходилось справа от дороги, когда подъезжали к больнице, стоявшей на отшибе, и бабы говорили одна другой:
— Кабы известно, как его имя, вот бы и кстати — слезть да пойти: авось, сторож своих упокойников знать обязан.
Даже и лошадей было оставили, но на кладбище не встретилось глазам никого, а то бы спросили непременно.
И подкатили к больнице часам к двум дня.
Поставили лошадей у ворот, дали им сена охапку, а сероглазая Ликонида не захотела оставить на телеге венка: еще кто подцепит, народу много, — так и пошли трое по больничному двору и с венком спрашивать, где могила того, которого месяц назад привезли они ночью, и как его имя.
Простые люди о болезнях своих и о болезнях близких своих вспоминают только по праздникам — некогда в будни. И теперь в суете, в толчее на больничном дворе, поросшем травкою между булыжников, бродили три бабы с венком, не зная, у кого спросить о том, что было им нужно.
Попался было в фартуке, толстый, спросили его, но он только буркнул сердито:
— Не видишь разве, я повар?
Попался другой, простоволосый, тоже в фартуке и с вонючим ведром в руке, послушал их, но сказал, что недавно тут, и пошел дальше рысцой.
Женщину во всем белом и с красным крестом спросили, та сейчас же спросила сама:
— А как его фамилия?
— А почем же мы-то знаем, родимая? — удивились бабы.
— А не знаете, чего же ищете?
И унеслась от них частым перебором высоконьких каблучков.
Попалась потом еще старушка, — оказалась кастелянша и не знала, но привела их к фельдшеру, рыжеусому, без бороды, тоже в белом халате.
Этот удивил их очень.
— Месяц назад умер, говорите?.. Легко вам сказать: месяц назад, а сколько нам искать, посчитайте… Теперь время какое, знаете? Сколько их у нас умирает, подумайте.
— Да ведь этот, наш-то, он ведь убитый, — пробовали напомнить бабы; но сказал фельдшер, тараща глаза:
— Все теперь убитые… Теперь неубитых не бывает.
Однако обещал посмотреть по книгам.
Наведались бабы к лошадям — стояли лошади ничего, жевали сено. Обошли весь двор кругом: и прачечную поглядели, и кухню, и помойную яму (а Ликонида все с венком в руках) и зашли в садик хоть посидеть в холодке, пока фельдшер найдет, что нужно, по книгам.
В садике — маленьком, всего две тощие аллейки, — больных несколько сидело на скамейках, покрашенных в желтую краску, — все в халатах белых, только картузы свои. Один лежал на носилках складных и читал газету, что даже осудили бабы, а один сидел в колясочке и глядел вверх на листья, а руки забинтованы, и на голове белый колпак… С двумя больными, похоже, родные сидели, и девочка около одного сосала конфетку в розовой бумажке.
Не очень смело и держась вплотную одна к другой, прошлись бабы по одной аллейке, во всех вглядываясь цепкими деревенскими глазами: вот они какие больные, вот какое на женщине этой платье с тремя оборками, вот какие на девочке коричневые чулочки…
Прошли мимо того, который читал газету, и его внимательно осмотрели, отметив каждая про себя, какие у него тоненькие пальчики, как соломинки, и как только газету ими держит! — а глаза быстрые… и мимо того, который в кресле сидел, тоже прошли и его оглядели: глаза очень запавшие и большие, а руки привязаны к шее белой лентой… и то еще об этом больном заметили, что стоит его колясочка на самом солнце, а казалось так им, что лучше бы ее поставить в тень… И пошли дальше.