Хошутово замерло, поселенцы лепились друг к другу и молчали.
Мария Никифоровна заметалась от этой первой, настоящей в ее жизни печали и с молодой злобой пошла к вождю кочевников.
Вождь выслушал ее молча и вежливо, потом сказал:
— Травы мало, людей и скота много: нечего делать, барышня. Если в Хошутове будет больше людей, чем кочевников, они нас прогонят в степь на смерть, и это будет так же справедливо, как сейчас. Мы не злы, и вы не злы, но мало травы. Кто-нибудь умирает и ругается.
— Все равно вы негодяй! — сказала Нарышкина. — Мы работали три года, а вы стравили посадки в трое суток… Я буду жаловаться на вас советской власти, и вас будут судить…
— Степь наша, барышня. Зачем пришли русские? Кто голоден и ест траву родины, тот не преступник.
Мария Никифоровна втайне подумала, что вождь умен, и в ту же ночь уехала в округ с подробным докладом.
В округе ее выслушал завокроно и ответил:
— Знаете что, Мария Никифоровна, пожалуй, теперь в Хошутове обойдутся и без вас.
— Это как же? — изумилась Мария Никифоровна и нечаянно подумала об умном вожде кочевников, не сравнимом с этим начальником.
— А так: население уже обучилось бороться с песками и, когда уйдут кочевники, начнет шелюгу сажать снова. А вы не согласились бы перевестись в Сафуту?
— Что это за Сафута? — спросила Мария Никифоровна.
— Сафута — тоже село, — ответил завокроно, — только там селятся не русские переселенцы, а кочевники, переходящие на оседлость. С каждым годом их становится все больше. В Сафуте пески были задернелые и не действовали, а мы боимся вот чего — пески растопчутся, двинутся на Сафуту, население обеднеет и снова станет кочевать…
— А при чем тут я? — спросила Нарышкина. — Что я вам, укротительница кочевников, что ли?
— Послушайте меня, Мария Никифоровна, — сказал заведующий и встал перед ней. — Если бы вы, Мария Никифоровна, поехали в Сафуту и обучили бы осевших там кочевников культуре песков, тогда Сафута привлекла бы к себе и остальных кочевников, а те, кто уже поселился там, не разбежались бы. Вы понимаете меня теперь, Мария Никифоровна?.. Посадки же русских поселенцев истреблялись бы все реже и реже… Кстати, мы давно не можем найти кандидатку в Сафуту: глушь, даль — все отказываются. Как вы на это смотрите, Мария Никифоровна?..
Мария Никифоровна задумалась:
«Неужели молодость придется похоронить в песчаной пустыне среди диких кочевников и умереть в шелюговом кустарнике, считая это полумертвое деревцо в пустыне лучшим для себя памятником и высшей славой жизни?..»
А где же ее муж и спутник?..
Потом Мария Никифоровна второй раз вспомнила умного спокойного вождя кочевников, сложную и глубокую жизнь племен пустыни, поняла всю безысходную судьбу двух народов, зажатых в барханы песков, и сказала удовлетворенно:
— Ладно. Я согласна… Постараюсь приехать к вам через пятьдесят лет старушкой… Приеду не по песку, а по лесной дороге. Будьте здоровы — дожидайтесь!
Завокроно в удивленье подошел к ней.
— Вы, Мария Никифоровна, могли бы заведовать целым народом, а не школой. Я очень рад, мне жалко как-то вас и почему-то стыдно… Но пустыня — будущий мир, бояться вам нечего, а люди будут благородны, когда в пустыне вырастет дерево…
Желаю вам всякого благополучия.
Иван Михайлович Касаткин
Чудо
Село наше, прямо сказать, — глухое село. От чугунки чуть ли не сто верст. В слякотную пору ты к нам лучше не суйся: ни пройти ни проехать. Есть у нас лесной волок верст на пятнадцать. Дорожка, скажу, мое почтенье! Прошлой осенью тронулся я по великой нужде в уезд на базар — ну, волком и взвыл… Чтоб не соврать, каждую версту бранью выложил, что твоим булыжником.
Окаянная сторонка!
Так вот и живем. Народ у нас ко всему привычный. Есть старики суровых лет, а окромя своего поля да леса и свету не видывали. Такого ты и оглоблей не прошибешь, ежели насчет чего иного прочего толковать с ним. Которые помоложе, те, конечно, уже на другой колодке плетены. К примеру сказать, в особливой избе открыли читальню, как раз насупротив церкви. Раньше-то, бывало, сказки да побасенки, а нынче и в книжку носом торкаются. Борода у иного — что твой веник, а он по книжке про свеклу гудит, а то про заморские страны, чего у нас и не слыхивано. Да чего, нынче уже про сыроварню толкуют. И надоумил-то хоть бы кто путный, а то Панфишка, пастушонок, безродный парень, неизвестно чей и откуда; наняли нынче из милости, а он, стервец, под кустами книжки читает.
А что касаемо чуда, то это верно: вышло у нас такое чудо, хитрее не придумаешь, хоть умри.
И заметь, ежели рассуждать по нашей дурости, вышло оно вроде как бы от креста да от самовара — больше ни от чего.
А вышло это так.
На самое, значит, рождество приезжает к нам Василий Курочкин, столяра Дементия сын. Ладно. Глядим, волокет из саней узелки разные, то да се. Долетал слышок: парень на лесопильном заводе орудует за машиниста. Оно и видно: одежка на нем честь честью, глядит не пентюхом, со всеми за ручку поздоровался, спросы да расспросы, жительством нашим интересуется, папиросками угостил. Покалякали мы — и разошлись.
Дело было утром, как раз обедня шла. А у нас такая манера завелась: сойдутся люди будто к обедне, а сами больше в читальне околачиваются. Сидим, значит, в читальне и видим из окошка: Курочкин Василий по улице идет. Ладно. Идет-то идет, а сам голову все чтой-то на колокольню задирает. Колокольня у нас, правду сказать, на удивленье высокая, видная на десятки верст. Мы из окошек тоже выпучились, тоже давай на колокольню глядеть: чего-де там он высмотрел? Некоторые даже на крыльцо вышли и кличут:
— Василь Дементич, чего там? Аль галка?
— Нет, — говорит, — я насчет креста любопытство имею.
— А что он, крест-то?.. Аль неправильный?
— Крест, — говорит, — правильный. А не хотите ли, — говорит, я вам чудо устрою? Дайте-ка мне сажень…
Представили ему сажень. И давай он этой саженью землю мерять от колокольни до читальни. Он меряет, а мы гурьбой за ним, как бараны. Промерял, кинул глазом по верхам.
— Выйдет, — говорит.
— Чего выйдет-то? — пытаем его.
— А вот, — говорит, — от этого самого креста и выйдет чудо.
— Какое такое чудо? — опять мы к нему.
— Не скажу, — говорит, — до срока. Сами увидите… Желаете?
— Коли не желать! — мы ему. — Давай, навастривай!
Тогда он встал около читальни, еще раз по верхам глянул,
будто в сенокосную пору тучу высматривал, стукнул концом сажени в землю и говорит:
— Ройте вот тут яму поглыбже, чтоб до самой воды.
Наши ребята живо явились с ломом, с лопатами. Разгребли снег, потюкали-потюкали: земля мерзлая, не дается. Притащили на то место дров, кострище развели, того и гляди село спалят… Отошла земля. Ребята почали рыть и рыть. А другие тем разом, глядим, ладят на конек избы предлинную жердину.
Василий же со жгутиком проволоки, глядим, лезет прямо на колокольню. Ждать-пождать, а он, как скворец, высовывается из слухового оконца в самой главе и ручкой этак нам почтенье шлет… Каким-то манером подладился он там под самый что ни на есть крест. Мать евоная внизу чуть не со слезами руками плещет: сверзится-де парень, костей не соберешь! Тут и обедня как раз отошла, из церкви повысыпало старичье, народу собралось уйма. Задираем головы и ахаем.
— Готово! — кричит он с колокольни и шапкой нам машет.
Спустился оттуда козырем, с глаз веселый, в зубах папироска, с девками пошутил и давай облаживать ту жердину на коньке избы. Расснастил ее — и ну тянуть проволоку с колокольни на самую эту жердь. Натянул — струна струной. А кончик проволоки через окошко в избу владил.
Ладно. Теперь он идет прямо к яме, глянул в нее, землю этак на ладонях потер и кричит ребятам:
— Довольно рыть! Жижа пошла. Вылазьте!
И требует: нет ли, дескать, у кого бросовой медной посудины либо чего луженого. Туда-сюда, нашлось и это. Есть у нас житель, Гусак ему прозванье, при старом режиме постоялый двор держал. Видя такое происшествие, распалился и он. Глядим, тащит старинный ведерный самовар, бока мятые, весь в дырах, а трубы давно и званья нет.