— Здесь должно быть чудесно в лунную ночь, — сказал Диего и, помолчав, прибавил: — Сегодня будет именно лунная ночь.
Из кустов глянула еще мокрая от купанья голова Иркипионерки, и, всей рукой подманивая к себе Зою, она, запыхавшись от бега, прошептала ей:
— Брось фигли-мигли с буржуем! Папкова, Чушкова и Краузе уже раскумили, что это бандит.
— Да как ты смеешь…
— Бессознательный рудимент! — Ирка гневно исчезла, а Зоечка, зардевшись, сказала Диего:
— Поселок вас возвел уже в чин непойманного бандита-шико. Вот вам и тема.
Диего залился, обнажая свои мелкие щучьи зубы, а Зоечке вдруг чуть-чуть страшно: а если он и вправду бандит? Теперь такие необыкновенные пошли вещи. И чем, скажите, зарабатывать бывшим дворянам? И тут же Зоечка: а если бы он, как Дубровский Троекурову Машу, — меня полюбил…
Папкова, Чушкова и Краузе, рука под руку, сомкнутым строем, звеня серьгами и браслетами, вдруг надвинулись к гроту. Поравнявшись с Зоечкой, они проглотили глазами дон Диего с его желтыми башмаками, серым костюмом и канули в столетний липовый мрак.
— Они будут подглядывать. Идемте на открытие клуба. Их стенгазка срамит, они туда не суются…
Зоечка перестарок, хотя так моложава, что все без колебаний зовут ее просто по имени, как она любит. Она из той несчастной полосы, которую революция уже застала окончившими прежнюю школу и расположившими будущность в твердых днях. Октябрь, как лукошко с грибами, опрокинул все ее планы. Хорошо — хоть хватило у Зоечки сметки поселиться с последней невымершей теткой здесь, в поселке, где хоть малый домишко, да свой. Однако зависть берет уж на Ирку и прочих знакомых подростков. Как ладится у них все, без морщинки.
Пионерки, потом комсомолки, идут со своими гуртом. Свой у них клуб, свои кавалеры. Им жизнь, как свежая тропочка, далеко вперед кинулась, а у Зоечки — оборвалась. Вот с самой с последней надеждой и хватается за последнего… вроде как из прежних.
— А что ж, ваши кумушки и по ночам ходят в грот?
— Ах, что вы! Сейчас ни за что! Их мужья запугали налетчиками. А у Чушковой, например хоть, только в праздники брильянты, а в будни стразы…
— Вот мещанка, ужели стразы?!
— Но даже их бережет она пуще глаза! А в праздник видали: четыре браслета, по два на каждой руке, представьте, а у Папковой на ноге, с ним купается, и с серьгами, перстнями…
Ювелирная лавка!
Петя Ростаки залился, обнажая мелкие щучьи зубы:
— Сегодня праздник, значит, гражданки в крупной цене Ну, пойдем при луне в этот грот!
Волнует Зоечку взор Диего, и смех, и щучья улыбка: нет, нет, не бандит — он Дубровский.
В бревенчатом здании поссовета, в просторной комнате, происходило открытие клуба.
Первым с лекцией о текущих событиях вышел товарищ Довбик. Он ступал по сцене, как статуя командора, камнем стуча каждый шаг, отчего задняя декорация трепетала. Он сейчас же перешел, ввиду богомольности поселка, к антирелигиозной агитации.
С шиком развернул гремучую змею длиннейшего плаката под огненным заголовком: «Сколь ни поддавайся — проглочен не будешь!»
На плакате изображен был Иона с серой бородой, в красных трусах и в десяти позах; наиудобнейших для кита. Но для всех десяти, не исключая той, где Иона хитрым сплетением рук и ног обратил себя в круглый футбольный мяч, горло кита пребывало ему совершеннейшей непроходимостью.
При бурных овациях товарищ Довбик демонстрировал «научно точные» диаметры китовой глотки и в кратчайшем делении Иону.
Эстрадные номера возвещал приземистый беспартийный. Он обещал в будущем вполне революционную программу, но лишь сегодня конфузливо предлагал прослушать, по бедности, одни только «местные силы».
— Лучше, товарищи, открыть клуб ими, нежели ждать именно у моря погоды, потому справедливо, что необходима пища не одна именно телесная, а как сказано: «не о хлебе едином жив будет человек».
— А какого, извиняюсь, вождя эта последняя, товарищ, цитата? — поддевают беспартийного…
— Гляди, расцитатят в стенгазке.
На сцене неизбежный «Монолог сумасшедшего». Некто в халате, с побеленным на совесть лицом, с «Чтецом-декламатором»
в правой руке.
— Это вполне спец. Откалывай, Бобриков!
Бобриков схватил венский стул, швырнул его к дверям, зарычал, поймал снова, потряс над головой, скосил к носу глаза, замахнулся на публику и, польщенный женским визгом, изрек:
— Из Мазуркевича.
После Бобрикова девушка прошлого века в полосатом шарфе сказала:
— Из Соллогуба-поэта, — как говорили, бывало: «Абрикосовы сыновья».
Инфернально завернувшись в свой шарф, она, сколько полагалось в стихах, полетала «на качелях», визганула «вверх-вниз» и, совсем как когда-то светские дамы, подражая цыганскому пенью, полоснула в конце:
— Чегт с тобой!
— Этот номер в мое время московский хор в пении выполнял, а нынче времена попостней, — сказала охотница до зрелищ старуха Жигалиха, а Ирка-пионерка с компанией встала, не желая слушать буржуйных стишков.
В пустой комнате за сценой они пошли составлять свежий лист стенгазеты. Мимоходом не утерпела Ирка и опять шепотом Зое:
— Брось фигли-мигли, не то включим тебя в «язвы поселка».
— Если осматривать все здешние раритеты, то нам пора уж в театр, — сказал Зоечке Диего. — Надеюсь дополнить там свой фельетон «Нэпман на даче».
Они пошли к театрику «Муза» с красным флажком на воротах. Из оконца кассы выклюнул дятлом кассир и торжественно объявил:
— Предупреждаю вас, граждане, уже билетов ниже полтинника нет!
У кассы был весь поселок, от матерей с грудными до юных таитян с картины Гогена, в одной легкой сеточке, гордившихся голым бицепсом.
Рядом с будкой кассира висела афиша с анонсом пьесы, прошумевшей в столицах.
— Актеры! Актеры! — И мальчишки, поправив наскоро ремень плоской коробки с товаром на рубль, стрельнули встречать.
— Сама императрица прет, свои чемоданы несет, зда-аровая! — кричали мальчишки.
— А ведь похожа, я живую видала. И только подумать, из придворной кареты точно так выходила, а я таким же манером ей в спину…
— Только уж сама-то, чай, своих чемоданов тогда не носила.
— Гражданин кассир, почему именно нет имен на афише?
— А имена нам к чему же! Афиша давно напечатана, а уж труппу потом… подбираем на бирже. Кто свободен — один к одному лепим спектакль. На выезд, в дачное место, каждый идет на две роли. Есть которые и на три… вот один во дворе никак уж в князья гримируется.
— Ишь ты, под небесное под освещение! Эх, граждане, с голоду это небось!
Несмотря на зеленые шкалики, мерцавшие в зелени, в театральной уборной электричества почему-то еще не было, и актер, чернявенький, с волосатой грудью, мастерился под наружное освещение застегнуть на золотые запонки стоявшую лубом крахмальную грудь. Он гневно кричал в публику:
— Черт знает что, — когда ж дадут электричество?
— Опоздать им, вишь, нежелательно, — пояснял лавочник, — на голых досках все бока здесь в театре обмять.
— Дачники не прежние, приглашать не тароваты, сами-то большинство полупролетариат.
— Вы по пьесе кто будете? Министр или князь? — жеманится дачница перед высоким носатым блондином.
— А вот угадайте?
— И меня угадайте.
И на скорую руку тотализатор. Ставят дачницы на актеров карамель «Иру» и конфету «Мишку» — наживают мальчишки.
Во дворе из-за князя, победившего крахмальную грудь, глянули воронова крыла парик, нос крючком, из-под носа черная как смоль борода. Борода сказала брюзгливо:
— Мы в сараях ночевать не согласны!
— Это сам… — зашептались в публике, — это сам.
— Опоздаешь, на аглицких на пружинах поспишь, — крикнул из гущи голос, — всю труппу Собакин с выпивкой приглашает.
— У Собакина в кармане вошь на аркане, в луже спит, самогоном налит, го-го, не доверяйте, просвещенные артисты.
Наконец расшипелась, заработала станция, всюду вспыхнуло. Открылись двери, и, заглушая визгом звонок, ринулась публика «стоячего» места. За ними публика выше и ниже полтинника.