И подмигнет, подтолкнет отец отца: опять-таки эта «охрана материнства от младенчества!».
Пусть советится, пока зелена, пробьет срок — выглядит себе кого путного; а очистится с ним по-церковному, с благословением оброжается — можно зятюшке и дела передать… И сыновьям в комсомол отцы идти не препятствуют. Не ровен час, заявят куда надо сыновья о бессознательном элементе в семье… Ведь пронесли уже где-то плакат:
«ДОЛОЙ БЫВШИХ РОДИТЕЛЕЙ!»
Лавочники народ кастовый, носы у них с набалдашинкой, пальцы пухлые, что личинки майских жуков. Пальцы наметаны товар с барышом принять и отвесить себе без урону…
Два мира в поселке, и не только в поселке — в каждой семье. Да вот хотя бы Творожины сестры: Зоечка, довоенного времени перестарок, да подросток Ирка — пионерка.
— …Ручаться за то, Зоечка, что она ела именно женские груди и младенцев, я вам не могу, но удостоверено исторически:
Салтычиха загубила более сотни своих крепостных. Она жертв своих била скалкою до собственного изнеможения, а гайдуки при ней добивали плетьми…
— Ужас, ужас, — пищит Зоечка, — а про ужасы я слушать совсем не хочу.
И вот же неправда — Зоечка ужасы очень любила: в кино бегала на «Кошмар инквизиции», на «Застенки царизма». Но ведь ей этот внезапный знакомый показался из тех, ну, из прежних, которым так нравились девушки у Тургенева.
А Петя Ростаки, освеживший для собственной цели в исторических справках нужный ему материал, с удовольствием продолжал:
— Доносы на Салтычиху были столь многочисленны, что обратили наконец внимание Екатерины. Приказано было выставить ее на лобное место в саване. На груди у ней было написано: «Мучительница и душегубица»…
И опять Зоечка:
— Ужас, ужас…
— Салтычиху заключили под своды монастыря в подземную тюрьму. Пищу давали ей со свечой, и когда народ жадно кидался к оконцу, она дразнилась языком и плевалась. В старости стала непомерно толста, что не помешало ей завести роман с тюремщиком. Просидев тридцать лет в склепе, похоронена в почетном Донском монастыре. Кряжистая баба. И вот, попрошу я вас, Зоечка, дополнить мои сведения современностью и показать, что же осталось от древности в дни аэропланов и Советов?
Голубым глазом Зоечка глянула вбок, дерганула плечиком и, жеманясь, сказала:
— Пойдемте в парк, я вам грот покажу. Но почему вы так хорошо знаете историю?
— Я исторический романист, — сказал Петя Ростаки, — псевдоним мой — Диего, зовите меня этим именем.
— Диего, дон Диего… ах, это звучит…
Петя Ростаки почти не соврал. Он пока дал в газетку содержание двух кинофильм, но он собирался начать отдел «Подмосковные вчера и сегодня», для чего и приехал в былое поместье злободневной сейчас Салтычихи.
Петя Ростаки за время революции хорошо прирабатывал наклейкой резины к дырявым подметкам. У Пети припрятан был клей довоенного времени, и благодаря ему подошвы отдирались много поздней, чем при их подклейке советским клеем-профессионалом, ассуром.
Но клей довоенного времени у Пети весь вышел, а сердечное увлечение выгнало из удобной квартиры дядюшки в сквозной чужой коридорчик.
Когда фининспектор по доносу о подклейке калош зачислил Петю в кустари-одиночки, дядя, крупный совслужащий, сказал ему: «Каждая сила действует в своей категории. Твои же дела болтовня: регистрируйте журналистом!»
— Изучив прошлое Салтычихина грота, я приехал сюда за красками современности, — сказал Зоечке Петя Ростаки и шаркнул — Предполагаю получить эти краски от вас.
Изогнувшись всей своей серенькой летней парой, сверкнув на солнце желтыми ботинками, Петя сорвал во ржи василек и галантно поднес его Зоечке, а шедшая сзади Ирка-пионерка подумала про себя: «О-го! У Зойки старорежимные фиглимигли».
На перекрестке парочка свернула в парк, а Ирка к реке.
У Ирки на плече было мохнатое полотенце, она шла купаться.
Хотя она то и дело кидалась через канаву нарвать налитого белым соком овса, чтобы сжевать его набок, как лошадь, — она попутно, настороженным пионерским оком, не упускала ничего.
Еще издали, заприметив мальчика с таким же, как у нее, красным платком на шее, она, как ружье, вскинула над головой правую руку с пятью смуглыми пальцами в знак того, что она и в эту минуту, когда идет купаться, как и в прочие минуты своей жизни, готова освобождать все пять стран света от гнета мирового капитализма — В звене доклад «Детдвижение», смотри, Крамков, не ужиливай!
Вздымая пыль крепкими пятками, показав тоже пять пальцев, Крамков пробежал дальше, а Ирка заторопилась к пруду.
Она купалась теперь на закате, потому что утром, когда нагрянут все дачницы с детьми и с полосканьем своих комбинешек, всякий раз, хочешь не хочешь, заварится склока.
— Полоскать частное белье в общественной воде — это, граждане, антиобщественно и антисанитарно!
Ирка ненавидит кружевные буржуйные комбинешки.
Старые дачницы злятся и как помнят ее еще годовалою, то обидно язвят:
— В мокрых штанах тебя видели, тоже большачка!
Оно, конечно, Ирке надо бы с заявлением на дачниц идти дальше, к самому поссовету, да связываться с ними, с комбинешками, недосуг — вот и решила купаться в пруду на закате.
Не до дачниц Ирке сегодня, на днях событие в звене: сместили вожатого за то, что «бузил» вместе с звеном, и сегодня новая вожатая, Клаша Копрова, выступает в первый раз.
Ирка быстро разделась и, ежась от холодной воды, отчего худые лопатки затопырились как крылья, медленно выбирая подошвами песчаное крепкое дно, шла до тех пор, пока ей было по горло, потом вдруг, выбивая фонтаны, кинулась плыть к камышам. Там, сорвав банник, бархатную щетку вокруг твердого стебля, она взяла его в зубы.
Лежа на спине, как плавниками трепыхая чуть-чуть кистями руки, не выпуская из зубов банника, Ирка смотрела, как розовеют барашки, оттого что бегут над ней в небе прямо в закат. Вышла на берег, а там опять дачницы. Хоть и не купаются, а так, зря натолклись, на пруд поглядеть. Ну молчи, коль любуешься, а то разговоры… да о чем! Все ворчат, все корят молодых: на проезжей на дороге загорать полегли!
— Советские нравы… обучили кого в трусиках, кого — «долой стыд!».
— А прежде-то? И рада б иная попышней, чтобы мужчина в щелку в купальной на нее посмотрел, — а он в щелку и сам-то стыдится, разве что в бинокль из кустов.
— Сейчас оба пола сравнялись, безо всякой без разницы живут.
Мелькнули в березках: голубая в оборках Зоечка и серая пара, желтые башмаки — Петя Ростаки.
И сейчас дачницы Папкова, Чушкова, Краузе:
— Кто с Зоей? Чей он? Откуда?
— Мы в одном вагоне из Москвы ехали. У меня сидячее место, а они себе на площадке знакомились, — закумила Папкова.
— У теперешних просто: раз, два — и под липку.
— Эта Зойка готова хоть на шею козлу…
— Она и с бандитом не прочь.
— А кто поручится, что он не бандит? Железнодорожный мужчина и в наше время был самый опасный мужчина.
— Бандиты, что кооператив наш обчистили, тоже были в серой паре, чудесно побриты, в руках тросточки, совершенно эстрадники. Когда все открылось, их наши дамы прозвали бандиты-шико. Троих взяли, один убежал.
— Может, он?
— Опре-де-ленно!
И Пайкова, Чушкова и Краузе, три сезонные сплетницы, на досмотр кинулись в парк. Ирка с мохнатым полотенцем — наперерез, прямо к гроту свиданий, Салтычихину.
Зоечка, с Петей Ростаки, плыла по аллеям. Овевал ее ветерок сладким липовым духом, засматривал ей в голубые глаза Петя — дон Диего, не сразу выталкивая слова, как бы в них неуверенный, что казалось ей воспитаньем и скромностью после обхождения теперешних. В частой улыбке Диего обнажались мелкие острые зубы, в серо-зеленых глазах, чуть прищуренных, было хищное и смешливое, как у щуки, хватающей пескаря.
У самого пруда, над глубокой пещерой древней каменной кладки, росли две огромные березы. Уже добрую сотню лет березы склонялись далеко над входом своими бело-черными, как горностаевый мех, стволами. Их плакучие ветви кружевной завесой спадали перед входом, то тут, то там пропуская в просветы днем синее небо и пурпур знамен пионеров, а ночью, пока влюбленные пары еще могли наблюдать, зеленые светляки лампионов театрального сада им здесь подмигивали цветом вечных надежд.