И, подойдя к нему, желая загладить неприятное и тяжкое впечатление от слов батюшки, я спросил "самого плохого ученика":
"А Вы посещаете Церковь в праздники и воскресения?"
"А как же; и накануне хожу на всенощную", – бойко ответил он.
"А случалось ли Вам, идя по улице, встречаться с нищими?"
"О да, часто, теперь их особенно много", – последовал ответ.
"Что же Вы делали, когда встречались с ними? Подавали ли им милостыню, сколько можно?" – продолжал я спрашивать.
У мальчика заблестели глаза, и он живо ответил:
"Всегда давал, когда были деньги"...
"Тогда Вы – самый лучший ученик в классе", – ответил я ему.
Священник был несколько сконфужен, а весь класс торжествовал. "Самый плохой ученик" тоже сиял от радости. Позорное клеймо было с него снято.
По выходе из класса, я посоветовал законоучителю бережнее относиться к впечатлительной детской душе.
Глава LXXVI. Прибытие в Туапсе. Главноначальствующий Сорокин. Монахиня Мариам. Священник Краснов. Старец Софроний
Из Ростова я направился в Туапсе. Поезд прошел чрез Екатеринодар ночью, и я только позднее узнал, что на вокзале ждали моего прибытия местные власти и духовенство, получившие, без моего ведома, извещение о моем отъезде из Ростова в Туапсе. Я рассчитывал заехать в Екатеринодар лишь на обратном пути, по окончании сложного дела ревизии Иверско-Алексеевской общины.
Стояли жестокие морозы; снежная вьюга замела железнодорожные пути: я с трудом доехал до Туапсе. Еще сложнее было добраться до обители, скрытой в глубоком ущелье Кавказских гор и буквально задавленной снегом. Мудрые основатели монастырей обычно созидают их в местах неприступных и нередко даже умышленно портят дороги, чтобы оградить обитель от какого бы то ни было общения с миром. Добраться до обители можно было только пешком, по узенькой тропинке, что зимою представлялось вдвойне затруднительным... В это время обитель в буквальном смысле слова была отрезана от мира.
Несмотря на ужасную метель, меня встретили, по прибытии в Туапсе, местные власти, во главе с военным, отрекомендовавшимся мне "главноначальствующим Сорокиным".
Отрапортовав мне по-военному, Сорокин стал говорить... Я не помню его имени, звания и чина; не уверен и в том, не перепутал ли я его фамилии; но то, что он говорил, я слышу еще сейчас.
"Вот уже скоро 10 лет, как Иверско-Алексеевская община плачет горькими слезами, а еще и до сих пор никто не утер ее слез... Но, видно, услышал Господь молитвы обиженных; знаем мы, ради чего Вы приехали и с чем уедете от нас... Разбойники получат свое, и половина их уже попряталась: они знают, что Вы спуску им не дадите... Знаете ли Вы, где зараза? Она сидит в священнике Краснове: сам он революционер, да и сыновей своих по-своему воспитал, и не раз уже они по тюрьмам сидели. Как явился сюда Краснов, так и пошли у нас разгромы, да бунты, да разные революционные вспышки не в одном, так в другом месте... А я этих революционеров – нагайкою. Они ведь смелы тогда, когда власть труслива; а как видят, что власть их не боится, так они сами в трусов превращаются... Сделал я на них облаву раз, сделал другой раз, переловил их, да пустил в ход нагайку раз, пустил ее два, для третьего раза и надобности уже не оказалось... Присмирели, да в глаза стали смотреть... Тогда я их на работу...
Чтобы у меня здесь все было, – сказал я им. – И чтобы серебряная звонкая монета была, и продовольствие чтобы было, и чтобы никаких очередей подле лавок не стояло, и чтобы в изобилии крупчатую муку, какую контрабандой жиды вывозят, достали... Живо! – скомандовал я, – а не то опять под нагайку поставлю... А чрез неделю все и получилось; а мне никто из этих разбойников даже угрожать не осмелился", – закончил свой рассказ Сорокин.
В том, что Сорокин говорил правду, а не величался своими подвигами – у меня сомнений не было... Об этом свидетельствовал не только он сам своим видом смелого, решительного человека, привыкшего к стремительным действиям и никогда не опаздывавшего, умевшего мастерски ловить момент и пользоваться им, но и то, что я увидел, приехав в Туапсе, где ровно ничего не напоминало не только о том, что Россия была уже на самом кануне революции, но где не было даже признаков переживаний военного времени, где никто не говорил о войне и не испытывал ее последствий, где всего было вдоволь и царил образцовый порядок... Я сопоставил мысленно провинцию со столицей и, в ответ на слова Сорокина, похвалил его за необычайную энергию.
"Не я, – все более воодушевляясь, сказал Сорокин, – а моя нагайка навела тот порядок, какой Вы изволили отметить. Что такое власть без нагайки?" – скептически вопросил себя Сорокин и сделал безнадежный жест рукою. И он был тысячу раз прав!
Обер-Секретарь Ростовский доложил мне о приходе монахини Мариам, а Сорокин откланялся, заявив, что на вокзале будет ждать моих дальнейших распоряжений. Я же воспользовался его уходом, чтобы занести его имя в общий список тех лиц, о которых намерен был сделать специальный доклад министру внутренних дел.
Давно я не видел матушку Мариам и был рад снова встретиться с нею. Я видел, как трепетало ее сердце надеждою на скорый конец выпавших на ее долю тяжких испытаний; видел ее слезы, скрывавшие неуверенность в исходе ревизии; видел опасение, что я могу запутаться в густых сетях интриги, что мне будет трудно разобраться в тех ловких хитросплетениях, какие вкладывали в инкриминируемые ей факты иное содержание... Путаница была, действительно, большая, следы и нити преступлений были давно заметены, и разобраться в деле, возникшем 10 лет тому назад, законченном и сданном в архив, было бы трудно, если бы в нем не был замешан священник-революционер, о котором я не слышал ни одного доброго отзыва ни с чьей стороны и которого все огульно осуждали, если бы революционная пресса не раздувала бы моей поездки на Кавказ и не клеймила меня за попытки заново пересмотреть все дело злополучной Иверской общины... Эти привходящие обстоятельства, в связи с отзывами Статс-Секретаря Государственного Совета С.В. Безобразова и других лиц, говорили мне, что мое чутье меня не обманывало, и что матушка Мариам и ее обитель сделались жертвой какой-то очень сложной интриги, и что их нужно спасти...
Вместе с матушкою Мариам вошел в мой вагон-салон и старец Софроний. Ему я особенно порадовался и, выслав остальных, остался с ним наедине. Предо мною стоял старец, с длинной, белой, как снег, бородой, на редкость благолепный и располагавший к себе. Его движения, полные достоинства, величавая поступь, чудные глаза и ясный взор говорили мне, что он не может быть тем, кем его сделали те, кто оклеветал его.
"Знаете ли Вы, что говорят о Вас, – спросил я, – в каких блудодеяниях Вас обвиняют, в каком страшном грехе развращения обители Вас уличают?"...
"Как не знать, батюшка, знаю, – твердо, смотря на меня в упор своими темно-карими, бархатными глазами, ответил старец. – Да, ты, батюшка, и сам-то не веришь тому, что говорят; иначе бы сюда и не приехал; что же мне-то говорить!"
"От Бога правды не укроешь, – сказал я, – вот за нею я и приехал, чтобы узнать, по правде ли вы страдаете в рассеянии, после разгрома вашей обители, или за правду терпите, и враг позавидовал вам, да наказал вас за то, что воздвигли лишний престол Божий, на котором Бескровная Жертва стала приноситься Господу"...
"Истинным путем подходить изволите к делу", – вставил старец.
"Чем-нибудь же нужно объяснить то, что стало слышно уже по всей России, – продолжал я, – что Вас сестры обители и в ванну сажали, и купали Вас, и разные бесчинства проделывали с Вами и над Вами. Не подобает таким слухам витать вокруг благочестивой жизни старца...
Хотя я и догадываюсь, в чем тут дело, а спросить Вас мне нужно по долгу охраны славы монашеской от поругания"...