Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В Японии повсеместно вспыхивали забастовки и демонстрации: «При тоталитарном режиме забастовка была делом почти немыслимым. Теперь число забастовщиков росло: с 1946 по 1950 год в забастовках приняло участие около 5 миллионов человек»[642]. Горожане голодали (у крестьян ситуация была получше), буйным цветом расцвели черные рынки, мафия на несколько лет стала могущественнее полиции (та по американским законам была разоружена — на мафию же это не распространялось), участились разборки «национальных преступных группировок» — корейцы, китайцы и тайваньцы, насильно привезенные японцами из своих колоний во время войны, сражались как с японскими бандитскими группировками, так и между собой. Кривая преступлений и убийств резко поползла вверх, что было необычно для традиционной Японии, залогом социального спокойствия которой была всеобщая «круговая порука» и узаконенное доносительство единого патриархального общества с вертикальной — сын отцу, отец сюзерену, тот императору — системой подчинения, восходящей к конфуцианской модели мироздания. Серьезной проблемой стал алкоголизм, особенно среди бывших военных, отмечались случаи смертей и слепоты от поддельного спиртного — совершенно невозможное в традиционной Японии явление. Все эти случаи будто повторяют новости на страницах перестроечных газет — о криминальных разборках между «кавказцами» и «солнцевскими», росте смертей от отравления метиловым спиртом и т. п. Была, впрочем, и японская специфика:

«Люди умирали и слепли — будто бы не желали видеть послевоенную жизнь. Желая японцам всего наилучшего, то есть исходя из требований экономии электричества, Макартур распорядился о введении „летнего времени“. Однако жизнь простого японца была настолько тяжела, что люди протестовали против его введения — на том основании, что они не хотели продления дневного времени, дневных жизненных тягот. Ничего не видеть и поскорее заснуть — так они мыслили себе настоящее счастье. В европейской психологии это называется „комплексом капюшона“ — отвернуться к стенке и ничего не видеть»[643].

Все это знаменует тяжесть того переходного периода, когда традиционные идеалы были разрушены, а новые еще не были найдены. Историки, этнологи, философы пытались предложить какие-то идеологемы, но получалось у них это плохо — стресс от двух крайностей, былого величия и нынешнего попрания идеалов, был слишком силен, он затмевал способность к анализу ситуации и выработке новых путей. «Неумеренная гордость за страну и неумеренное самоуничижение — эти крайности все еще сосуществуют. В прошлом воспитывалась гордость за японскую армию, но после поражения она стала представляться откровенно жалкой. История Японии, представленная в безудержных восхвалениях, и совершенно противоположная история, представленная в самоуничижении, — вот противоречия, заполнившие сознание японцев. И поэтому сегодня — не время для самоанализа японцев с помощью истории»[644], — писал этнолог Тацуо Хагивара, ученик знаменитого ученого и политического деятеля Кунио Янагиты, в вышедшем в 1954 году сборнике «Японцы».

Одна из главных тенденций поиска национальной самоидентификации в послевоенной Японии продолжала пропагандистскую традицию предвоенных и военных лет — опять говорилось о национальной исключительности японцев, их превосходстве над другими нациями, блестящем прошлом и не менее блестящем будущем. Но то, во что безоговорочно верили во время социальной мобилизации прежних лет, не работало в конце 40-х и начале 50-х годов прошлого века. Так же как не только в перестроечной и постперестроечной России, но и в России «начала нулевых» ультрапатриотическая, домодерная тема остается заметной, но все же не витальной и не релевантной для большинства частью социально-политического дискурса, так и в Японии попытка «патриотизма № 2» была обречена на провал.

Второй путь был диаметрально противоположным — будто забыв всю свою национальную оригинальность и приверженность ей, японцы обратились к американскому опыту. По замечанию известного английского исследователя японской культуры, «…то, что Америка чуть не разрушила всю Японию, с кульминацией в виде атомной бомбардировки в августе 1945 года, не только не заставило японцев отвернуться от Запада и его ценностей, но знаменовало начало самого интенсивного периода вестернизации и низкопоклонничества перед всем, что было чуждо еще с первых десятилетий эры Мэйдзи»[645]. Все, от простых людей до признанных интеллектуалов, бросились учить английский язык (до этого у японцев в качестве ведущего иностранного был в ходу немецкий), солдаты оккупационных войск были окружены феноменальным почетом и заботой, глава оккупационной администрации генерал Дуглас Макартур по степени почитаемости приблизился к фигуре императора (обычные люди слали ему подарки и писали письма), в моду вошло все американское…

Но и это «низкопоклонничество перед Западом» слишком походило на сиюминутную моду. Требовалось нащупать действительно новую актуальную «национальную идею» — и японцы, пройдя годы мучительного разброда, ее в итоге нашли. «Испытывая прежнюю гипертрофированную потребность в самоидентификации, японцы сконцентрировались на переживании уникальности своей культуры и обычаев. У внимательного наблюдателя эта „уникальность“ весьма часто вызывает сомнения, однако отсутствие агрессивной составляющей послевоенного японского культурного национализма вызывает уважение. Как известно, в послевоенное время наибольшая угроза миру исходила не от Японии, а от стран, которые одолели ее»[646], — пишет А. Мещеряков.

С этим нельзя не согласиться. Действительно, японцы учли все прежние ошибки и обратили свое поражение в победу в долгосрочной перспективе. Как писал Э. Юнгер, анализируя следствия поражения Германии в Первой мировой войне: «Это переживание, изменив нас коренным образом, заставило почувствовать дыхание самой судьбы. В войне мы видим не только закат старого мира, но и восход новой эпохи. Мы проиграли войну, потому что должны были ее проиграть; для нас этот факт станет не концом, а началом. Победа в войне принесла бы нам только расширение внешних границ, поражение же позволяет сконцентрировать все внутренние силы и заложить прочный фундамент будущего. Поражение поставило под сомнение наши ценности, в борьбе их нужно будет выковать заново»[647].

Япония действительно совершила очень продуманный и тонкий поворот «тэнко»[648] — не на 180 градусов, как от архаичной, старомодной средневековой державы к агрессивной, милитаристской стране, как в первой половине XX века, и не к потерянной, анемичной, исключительно прозападно настроенной, как в первые годы после поражения во Второй мировой войне. Нет, это был тонкий маневр, сочетающий все лучшие черты из возможных. Сохранив культурную идентичность (в конце концов, тот же император, несмотря на отречение от божественного статуса, не покинул социальной арены, неизменно оставаясь символом нации), Япония, издавна способная не только умело заимствовать достижения других стран (сначала это был Китай, потом — страны Запада), но и развивать их, взяла лучшие достижения Америки и других стран антифашистской коалиции — будь это какие-то бытовые мелочи или концепты либеральной демократии. Все это послужило залогом того постепенного и наступательного экономического и культурного роста, который привел Японию к ее «экономическому чуду», позволило «догнать» Америку по тем же экономическим показателям и сделало японскую культуру столь привлекательной и влиятельной во всем мире, включая Россию[649].

вернуться

642

Мещеряков А. Быть японцем. С. 492.

вернуться

643

Мещеряков А. Быть японцем. С. 490. Ср. с описанием схожих процессов в Чехии после советской оккупации у М. Кундеры: «За те пять лет, что прошли со времени вторжения русской армии на родину Томаша, Прага неузнаваемо изменилась: он встречал на улицах других людей, чем когда-то. Половина его знакомых эмигрировала, а из той половины, что осталась, еще половина умерла. Этот факт не будет зафиксирован ни одним историком: годы после русского вторжения были периодом похорон; частота смертей была несравнимо выше, чем когда-либо прежде. <…> Однако умирали и те, кого никто не преследовал открыто. Безнадежность, что овладела страной, проникала через души к телам и сокрушала их. <…> Но мир был столь омерзителен, что никому не хотелось вставать из мертвых» (Кундера М. Невыносимая легкость бытия / Пер. с чешского Н. Шульгиной. СПб.: Амфора, 2001. С. 257–258).

вернуться

644

Там же. С. 543–544.

вернуться

645

Моррис А. Благородство поражения. С. 363.

вернуться

646

Мещеряков А. Быть японцем. С. 559.

вернуться

647

Юнгер Э. Националистическая революция. Политические статьи 1923–1933 / Пер. с нем. А. Михайловского. М.: Скименъ, 2008. С. 32. Ср. с написанным перед смертью стихотворением молодого камикадзе:

         Оставь свой оптимизм,
             Открой свои глаза,
               Японский народ!
    Япония обречена на поражение.
        Именно тогда мы, японцы,
Должны будем вдохнуть в эту землю
                  Новую жизнь.
Цит. по: Моррис А. Благородство поражения. С. 265.
вернуться

648

Ср. с Kehre («поворот») — понятием из философской системы М. Хайдеггера, подразумевающим «поворот, превращающий опасность в спасение» (доклад «Поворот» был сделан в 1950 году, первая публикация — в 1962 году).

вернуться

649

О рецепции японской литературы (в том числе и Мисимы) и, шире, японской культуры в современной России см. главу «После моды на Мураками».

85
{"b":"242909","o":1}