Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
«Золотой Храм»: символический эскапизм

Второй, после «Исповеди», основной «бестселлер» Мисимы «Золотой Храм» (1956) также, как и первый, показывает реакцию простых людей на войну и поражение в ней; герой опять же подросток или юноша (в силу традиционного японского инфантилизма и медленной социальной возрастной интеграции, характерной для той эпохи, тут действительно сложно подобрать должное слово). Временные рамки, правда, чуть шире — от самого начала войны (сцена, когда провожающая своего любовника на войну женщина в кимоно проводит для него чайное действо, разбавляя завариваемый чай своим молоком) до американской оккупации (еще более знаменитая и «резкая» сцена — когда пьяный американский солдат заставляет героя наступить на живот японской проститутке, беременной от него, чтобы у той случился выкидыш).

Мидзогути, главный герой «Храма», концентрируясь на своих трагических отношениях с подавляющей красотой (он мечтает, в частности, сгореть от бомбардировки в одном пожаре с Золотым Храмом, пленившим и подавившим его своим воплощением абсолютной красоты, чтобы таким образом избавиться от диктата красоты и, в смерти, приблизиться к ней), походя уделяет внимание и историческим метаморфозам, становящимся фоном для его персональных бытийных метаний. Главным было, разумеется, «окончание войны» — именно этим термином («сюсэн») японцы как тогда, так и сейчас стремятся максимально вытеснить более исторически верную лексему «поражение в войне» («хайсэн»)[627]:

«Война кончилась. Слушая в цехе, как зачитывают по радио императорский указ о прекращении боевых действий, я думал только о Золотом Храме. <…> В Токио, услышав о конце войны, толпы людей с рыданиями устремлялись к императорскому дворцу <…> Храм был неизмеримо выше военного краха и трагедии нации. <…> Поражение в войне означало для меня погружение в пучину отчаяния — по одной-единственной причине. Я и поныне как наяву вижу нестерпимо яркое солнце 15 августа сорок пятого года. Говорят, в тот день рухнули все ценности; для меня же, наоборот, возродилась вечность, воспрянула к жизни и утвердилась в своих правах. Вечность сказала мне, что Золотой Храм будет существовать всегда»[628].

Знакомые уже по «Исповеди» эскапизм и нарочитое почти равнодушие к внешнему миру в этом романе Мисимы видимо усиливаются: «Хочу оговорить особо, что означало для меня наше поражение в войне. Я не воспринимал его как освобождение. Нет, только не освобождение. Для меня конец войны означал возвращение к вечному, неизменному, к каждодневной буддийской рутине монашеской жизни»[629]; «Самое важное и самое ничтожное имели здесь равные права: какое-нибудь крупное событие в европейской политике, о котором я накануне читал в газете, неразрывно было связано с той же выброшенной сандалией». В этом можно усмотреть следы буддийского отношения к жизни с отрицанием сиюминутного и уравнением добра и зла, жизни и смерти.

Что же касается отношения к императору, наследнику богини Аматэрасу, то тут очевидны следы синтоизма — не архаические, но живые и актуальные для большей части японцев середины прошлого века. Так, в день, когда императору пришлось прочесть указ об окончании войны (событие, само по себе из ряда вон выходящее, потому что император традиционно общался с поданными посредством письменных указов, а живой контакт с ним почти полностью исключался из жизни японцев — его голос слышать возбранялось, от взгляда на него можно было ослепнуть, и даже личный врач дотрагивался до тела монарха в перчатках[630]), Мидзогути с товарищами перед сном «молится за здравие императора и за упокой погибших на войне», а их настоятель для очередного занятия выбирает коан с трактовкой, говорящей о необходимости «безграничного самоотречения» как «истинного пути Бодисатвы».

Шок от известия о поражении в войне, озвученного императором, был всеобъемлющ — Мисима пишет о рыдающих людях перед императорским дворцом, но хорошо известно и о серии верноподданнических самоубийств (что можно рассматривать как своего рода «дзюнси» — самоубийство подчиненного после смерти суверена) на том же месте. И если вспомнить эпизод в начале романа, где о женщине, выдавшей властям место, где скрывался ее возлюбленный-дезертир, герой думает, что «теперь она стала одной из нас и принимала весь этот мир. <…> Совершив предательство, она приняла и меня тоже», то отречение императора принять и осмыслить оказывается невозможно — другое дело, что обвинен в этом будет не он, а его окружение, оказывавшее на него пагубное влияние…

Поражение в войне было тем более шокирующим, что Мидзогути возлагал на войну определенные планы. Непрестанно размышляя о Храме, объекте своей обсессии, он признается:

«Я буквально пьянел от одной мысли, что единый пламень может уничтожить нас обоих. Общность ниспосланного на нас проклятия, общность трагической, огненной судьбы давала мне возможность жить с Храмом в одном измерении. Пусть мое тело уродливо и хрупко, но оно из того же воспламенимого углерода, что и твердая плоть Золотого Храма. <…> Когда в ноябре сорок четвертого американские „Б-29“ начали бомбить Токио, мы в Киото тоже со дня на день ожидали налета. Это стало моей тайной мечтой — увидеть, как полыхает весь город, охваченный пожаром. Киото слишком долго хранил в неприкосновенности древние свои сокровища <…>».

Здесь, думается, содержится «крамольная» мысль приблизиться к объекту своей страсти, понизив его до своего уровня или даже убив (недаром один из лейтмотивов этого романа — «Встретишь Будду — убей Будду!»), что можно распространить и на всю традиционную Японию с императором во главе. Ведь Киото, старая столица Японии, — символ, центр ее древности, религии. Даже американцы, планировавшие изначально сбросить атомную бомбу на Киото (живущие там интеллектуалы могли, по их мысли, достойным образом разнести весть о новом смертельном оружии), отказались от этой мысли после настоятельных советов консультирующих их японистов (среди них была, кстати, Рут Бенедикт, автор книги «Хризантема и меч») — бомбить Киото было нельзя, японцы никогда не простили бы этого[631]. Герой же, испытывая рессентиментные чувства, мечтал о гибели, которая одна могла открыть для него, приблизить, поставить на один уровень Золотой Храм, Киото, традиционную императорскую Японию с ее многочисленными и непонятными для простого человека обрядами (например, рескрипты императора писались таким «высоким штилем», что были недоступны для обычного человека — рядом в газете шла «расшифровка» на обычном языке) и его самого…

Появляется в «Храме» и тема, которая через десятилетие станет основополагающей для Мисимы, а именно тема энтропии, упадка нравов, порочности настоящего (противопоставленного былым славным временам, когда лицо императора еще «не омрачали тучи»[632]). Поражение в войне, послевоенная, навязанная американцами конституция и, главное, отречение императора от своей божественной сути (то есть главные итоги войны и «открытия» Японии) привели, по Мисиме, к тому, что древний дух традиционной Японии был предан, воцарились времена разложения и разврата. Нет, к идеологическому обоснованию этого Мисима придет позже, пока, скорее, он демонстрирует «атмосферные явления»:

«Я не отставал от Цурукава и спросил, понимает ли он, что наша страна вступает в новую эпоху и пока даже представить невозможно, какие нас ждут перемены. Мне вспомнилась история, которую все обсуждали в школе на третий день после окончания войны: офицер, директор завода, на котором мы прежде работали, отвез к себе домой целый грузовик готовой продукции, прямо заявив, что собирается торговать на черном рынке. Я так и вижу перед собой этого смелого и жестокого, с колючим взглядом человека, направляющегося прямым ходом в мир порока».

вернуться

627

См.: Хидзия-Киршнерайт И. «Военная вина, послевоенная память»… С. 500. Слова «поражение» избегали даже при том, что: «Самое полное поражение не замарает репутацию героя и его сподвижников. Более того, в мистическом японском понимании героизма ничего не приносит такой удачи, как поражение», и: «Японское поклонение герою как полубогу, терпящему поражение из-за мирской нечистоты, усиливает эмоциональную и эстетическую привлекательность моно-но аварэ („очарование вещей“)…» (Моррис А. Благородство поражения. С. 17, 59–60). В чем-то японцы были верны своему средневековому менталитету (например, даже ценой собственной смерти избегали сдаваться в плен, что могло покрыть их позором), в чем-то же отступили от него в угоду политической конъюнктуре…

вернуться

628

Мисима Ю. Золотой Храм / Пер. с яп. Г. Чхартишвили. СПб.: Северо-Запад, 1993.

вернуться

629

Подобная реакция противоречит обычной — ср.: «В переломный момент, когда отчизна повержена в прах, мы познаем такие глубочайшие источники боли, в сравнении с которыми все индивидуальные страдания, гнетущие нас, представляются лишь тоненькими ручейками» (Юнгер Э. Сады и дороги: дневник / Пер. с нем. Е. Воропаева. М.: Ad Marginem Пресс, 2008 С. 313).

вернуться

630

О том, каким почтением пользовалась обожествляемая фигура императора, что не имело аналога в опыте западных стран, на примере императоров Мэйдзи и Тайсё см.: Мещеряков А. Быть японцем. С. 20–21, 27.

вернуться

631

По остроумному замечанию У. Эко, «…уничтожать Киото — все равно что взрывать Ватикан с целью навести порядок в Риме» (Эко У. Полный назад! «Горячие войны» и популизм в СМИ / Пер. с ит. Е. Костюкович. М.: Эксмо, 2007. С. 329–330).

вернуться

632

«Метеорологический» образ из «Несущих коней», романа из тетралогии «Море изобилия».

82
{"b":"242909","o":1}