Андрогинность, являющуюся в определенном смысле тотальным воплощением полового трансформизма, С. Зонтаг уже во второй половине прошлого века в своих программных «Заметках о кэмпе» предложила определить как «один из величайших образов чувствительности кэмпа»: «…самые утонченные формы сексуальной привлекательности (так же, как самые утонченные формы сексуального наслаждения) заключаются в нарушении чьей-то половой принадлежности. Что может быть прекраснее, чем нечто женственное в мужественном мужчине; что может быть прекраснее, чем нечто мужское в женственной женщине…»[551]
Этот гендерный трансформизм имеет определенное объяснение в рамках лесбийской темы. Так, Ж. Бодрийяр отмечал, что именно «femina (женщина, женский род (лат.). — А.Ч.) оказалась реверсивностью мужского и женского»[552], а гендерный теоретик Камилла Палья утверждает андрогинность как «феминистское оружие против мужчин»: «…мужчины должны быть женоподобными, а женщины могут быть такими, какими им хочется быть»[553].
Постепенно тема половых изменений приобретает у Дебрянской чуть ли не возвышенно-сакральный характер. Через символически интерпретированный образ луны[554] она обогащается мотивом радикального преображения, алхимической трансмутации в духе Густава Майринка. Это «новое лунное тело» достижимо через потерю, освобождение от своего обычного тела[555] (следовательно, и его половой принадлежности и отягчающих лирического героя принятых в обществе традиционных гендерных регламентаций), но является желанной и недостижимой утопией.
Из мучительной фрустрации, рождающейся в результате поиска своей новой — физиологической, душевной и метафизической — идентичности, возможно, и проистекает жестокость в произведениях Дебрянской. Это касается как перверсивности описываемой у нее сексуальности, так и жесткости самого нарратива.
4
Ярким контрастом с текстами Дебрянской выступает традиционная по форме и стилистически изысканная повесть «Мавка» поэта, прозаика и критика Фаины Гримберг. Сама Гримберг не позиционирует свое произведение как лесбийское[556] и равным образом не определяет себя в качестве автора данного направления. Это, впрочем, не мешает ей периодически публиковать произведения на лесбийские и гейские темы[557] — что, возможно, является элементом стилистической игры этого разнообразного автора.
Главная героиня повести, стилизованной под воспоминания о подлинных событиях, — Тата (Татьяна) Колисниченко, 20-летняя недоучившаяся студентка Литературного института, экзотическая красавица смешанных украинско-цыганских кровей. Влюбленная в нее рассказчица, заведомо невзрачная и теряющаяся на фоне Таты, всячески подчеркивает романтический ореол и бунтарский характер девушки. Это выражается в биографии и характере Таты. Так, она бросила институт, отказалась от выгодных предложений замужества, которое принесло бы ей и московскую прописку, не желает делать литературную карьеру, за которую пришлось бы расплачиваться «усталостью» своего «я», не использует возможностей своего отца, известного номенклатурного писателя, и ведет жизнь социального аутсайдера: работает дворником, живет в квартирах в выселенных домах. Ей свойственны яркие «нонконформистские» жесты: она может плеснуть стакан воды в лицо Василию Шукшину, плюнуть на кашне Андрея Вознесенского или начать бить тарелки на фуршете в ЦДЛ, потому что их там «слишком много». Романтическая (в литературоведческом понимании слова «романтизм») традиция образа Таты всячески подчеркивается благодаря указаниям на этнические корни героини. В связи с происхождением ее отца — «номенклатурного цыгана» — упоминаются те произведения, которые маркируют литературно-романтический образ цыган: «Макар Чудра» Горького, «Живой труп» Толстого и «Назидательные новеллы» Сервантеса. В своем поведении Тата также предстает как образцовая цыганка, бескорыстное «дитя природы»: ее любимые сигареты — «Gitannes» («Цыганка»), она подчеркнуто индифферентно относится к деньгам и жилью, ходит в ярких свободных юбках, пробует наркотики и т. д. Немаловажны и те коннотации образа Таты, что отсылают к мифологии Серебряного века, вообще крайне значимого для лесбийской традиции, как мы увидим на примере рассматриваемых далее поэтических произведений Я. Казановы и Г. Лоран. Тата не только «гляделась барышней славянской провинции начала века, двадцатого, для кого-то — Серебряного»[558], но и писала стихи, подражая поздней Цветаевой. Напоминает она в некоторых отношениях и героиню романа Дж. Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей».
Романтические составляющие образа Таты в еще большей степени обыгрываются после того, как рассказчица начинает описывать свою любовную связь с героиней. Наслышанная о ее небывалой красоте, рассказчица ищет встречи с Татой и после недолгой беседы понимает: «…меня уже к ней вело, как ведет человека к воздуху, чтобы дышать; как наркоман вдруг чувствует, куда идти, где он добудет свои травки. Так я шла, хотя по внешней, поверхностной логике я не знала, не могла понять, почему я так иду, туда иду».
Роман двух девушек начинается с совершенно естественного и потому непреодолимого взаимного влечения и развивается счастливо и гармонично:
«Нам было сколько? Двадцать лет. Мы не знали Михаила Кузмина, не читали. Из этого цветаевого „Подруге“ знали пару стишков, а о чем это все, представления не имели. Нас ведь никто не учил этому, не соблазнял, не развращал. Мы сами дошли. И даже и не дошли, а будто в воду, свежую, текучую, плескучую, кинулись безоглядно, упали, обнявшись крепко, и не разбились, не разняли рук, сомкнутых друг на дружке. Нас ведь не учили; мы не знали, как это делается. Мы просто изнемогали, прижавшись друг к дружке; и чтобы от этой продленности сладкого такого изнеможения сердце не лопнуло, как яблоко — от жара огня; мы — языками, губами, коленками, животами, руками, пальцами, тайными местами — друг дружку, друг в дружку, друг дружке… А никто нас не учил, нигде про это не читали… Мы сами все, потому что любили, влюбились друг в дружку…»
Здесь важны не столько отсылки к Серебряному веку, но скорее значимая не-отсылка: героини не просто наивны и, в силу недоступности в те времена литературы Серебряного века, необразованны, — они не ведают и о лесбийской, и, шире — гомоэротической культуре. По уверениям рассказчицы, они следуют своим чувствам, а не определенной культурной традиции. Это демонстрирует контраст с ситуацией конца 1990-х — начала 2000-х, когда начинающие поэтессы в своих стихах часто «играли» в лесбийство, ибо это было «модно» и позволяло уподобиться любимым литературным, а в последнее время музыкальным, культовым фигурам: Цветаевой, Земфире, «Ночным снайперам» или «Тату».
Впрочем, героини «Мавки», конечно, все равно склонны имплицитно выстраивать свои отношения в рамках литературного, поэтического культурного кода. Они пишут друг для друга стихи, посвящая их в соответствии с традицией: «Все свои стихотворения — ей, о ней — я ставила посвящение „С.М.“. Это значит: „Солнцу моему“. Это я узнала, что Глазков, когда посвящал стихи своей жене Росине Моисеевне, ставил „И.М.Л.“ — „Иночке моей любимой“».
То, что другие неодобрительно относятся к связи двух девушек, в повести Гримберг никак не подчеркивается. Этой «невозмутимостью» «Мавка» также противостоит большинству произведений российской лесбийской литературы, действие которых, как правило, происходит не в 1970-е годы, а в более терпимую, но и более просвещенную эпоху — 1990-е или 2000-е — и сопровождается гораздо более резкими социальными фрустрациями, чем те, что описаны в повести Гримберг. Впрочем, следует учесть и общий характер стилизации, присущий «Мавке»: противостояние героинь и окружающего их социального мира представлено в повести скорее в соответствии с романтической традицией противопоставления героя и «толпы».