Уже по самому сжатому — а в тексте очень много сюжетных линий — пересказу видно, что в книгах Кунгурцевой содержится гораздо больше, чем не только в обычной детской сказке, но и в, условно говоря, сказке для взрослых. Взять хотя бы христианский мотив воскрешения героя (воскрешений во второй книге будет даже два). Впрочем, это событие лишено в тексте ярко выраженных, как, например, воскрешение льва Аслана в «Нарнии» К. С. Льюиса, христианских коннотаций или же отсылок к убийству и воскрешению Одина. Скорее, когда Кунгурцева заимствует образцы из русского фольклора, скандинавских сказаний или выдумывает своих не менее ярких персонажей, мы имеем дело с некоторой экуменической дидактичностью, подчеркнутой иногда шокирующей фантазией, в духе высказывания Фомы Аквинского: «Nihil potest homo intelligere sine phantasmata» («Человек ничего не может понять без образов»). Сравнение с Льюисом наводит на мысль, что перед нами фэнтези. Тем более, что не знающая границ фантазия Кунгурцевой говорит в пользу этой версии.
Стоит даже перечислить некоторые свидетельства «разгула» фантазии. В первой книге герои встречают волосатую женщину-дерево, ездят верхом на волке и на мыши, Ваня превращается в жабу, дерево[131], перепончатоногого водяного, самолет времен Отечественной войны взлетает со дна реки и садится потом на Красной площади… Во второй наша компания сталкивается с летающими на оленях девицами в коже и металле, видит траву с каменными цветами и медные деревья, знакомится с полулюдьми (две самостоятельные половинки образуют полноценного человека), великанами, крылатыми собаками, из реального мира попадают в Другой лес, из него в лабиринт, потом — в пустыню, убивают, теряют друзей, умирают сами, воскресают…
Уже ясно, что перед нами довольно жесткая, если не сказать жестокая, вещь (так, если первая книга содержит рекомендацию «для среднего школьного возраста», то во второй она отсутствует). В книгах, кажется, вообще не оказывается «запретных» тем. Тут уже на первых страницах появляются беженцы из Абхазии, обсуждаются «скелеты в шкафу» (подкидыш Ваня хочет узнать о своей матери, с которой Василиса Гордеевна смертельно разругалась по непонятным причинам), лесные убийцы и людоеды в духе чуть ли не Достоевского характеризуются как «нет, они хорошие. Только обездоленные…», даются намеки на громкие московские теракты («6 февраля 2004 не езди на работу на метро», — предсказывает горожанам будущее Перкун). Заканчивается книга встречей с якобы матерью, а ныне моделью и содержанкой нувориша и раскрытием семейных тайн — абортированные братья и сестра, ставшие злыми духами от своей неприкаянности в том и этом мирах, беременность падчерицы от отчима и т. д. Однако во второй книге все даже на порядок «правдоподобнее»: главная подруга Вани Стеша бродяжничает, курит, постоянно врет всем подряд, а ее родители то ли умерли, то ли бросили ее (отец, впрочем, впоследствии отыскивается в чеченском плену). Повествование становится то макабрическим (заложников в Буденновске ставят в окна, используя в качестве «живого щита»), то непристойным (соловьи, чей язык герои стали понимать, трижды плюнув друг другу в горло, изъясняются исключительно нецензурно, а заснувшую героиню Ване приходится спасать из хрустального гроба — полного блевотины и гноя…). Можно вспомнить еще и похищенную маньяком девочку, ждущую от него ребенка.
Если в англоязычной литературе (из которой, кажется, на волне «Гарри Поттера» к нам и пришла мода на детскую литературу для детей и взрослых) аналоги с трудом, но можно найти — например, в готических сказках Н. Геймана или «Черной книге секретов» Ф. Э. Хиггинс (в этой книге родители предают собственного ребенка, происходят убийства, торговля зубами детей и прочие «зверства»), то есть прежде всего в литературе, наследующей готической традиции, — то в отечественной литературе определенно преобладает мода на более «благообразные» произведения.
Как хорошо видно, темы книг берутся из жгучей современности, готовя читающих к столкновению с самой неприглядной реальностью. Кунгурцева не скрывает не только своей озабоченности настоящим, но и — его осуждения. Более всего, кажется, ее волнуют исторические и экологические проблемы последних лет.
Экологическая тема активно заявлена уже на уровне сюжета первой книги — герои ищут мел, чтобы спасти деревенский дом от городской застройки, оберегают дуб-великан во дворе. Здесь, кстати, можно обнаружить любопытные переклички со сказкой «Артур и минипуты» режиссера Люка Бессона. Сюжетной основой книги также становятся приключения внука, стремящегося спасти дом бабушки: за неуплату дом перейдет к одному вхожему во власть бизнесмену, который вырубит деревья, потому что «хочет очистить участок и построить на нем современные жилые дома»[132]. Присутствующая у Бессона экологическая тема («…деревья никогда не дают плохих советов», — говорит героиня) обретает у него, правда, более широкое значение толерантности, мультикультурализма: вырубка сада около загородного дома чревата еще и гибелью мира минипутов, живущих в траве и под землей, со всеми его пятью континентами и населяющими их племенами. Спасающий их Артур — мифологические корни его образа становятся очевидны, когда он, подобно своему легендарному прототипу, оказывается способен вытащить волшебный меч из камня, а затем стать королем, — обещает минипутам, что впредь он и его семья будут аккуратно относиться к траве и земле их сада, чтобы они все могли существовать в мире. У Кунгурцевой, как мы увидим, экологическая тема также не существует сама по себе, но отсылает к общей критике негативных, на ее взгляд, изменений, произошедших в новейшей истории.
Водяные у Кунгурцевой вынуждены перемещаться по дну реки в касках утонувших немцев, потому что местные жители могут бросить в воду все, что угодно… Ваня учится слушать траву, жалеет срубленную «сердешную» березку. Лесовик жалуется Ване: «Да и о чем можно говорить, когда воздух в лесу стал не духовит, а ядовит… Тучи приносят вонькие дожди, путные грибы не растут, зато мухоморы да поганки вызревают с голову лешачонка, деревья — гниль да труха, лешаки пошли не те, дерутся между собой до смерти, стариков не уважают, людишек пугать вовсе разучились, в лес люди идут, как к себе домой, и вообще, по всему видать, настали последние времена: лешакам скоро придет конец, а тут уж и от лесов ничего не останется… <…> А кто виноват — что враги к нам суются? Вы — люди. Знаешь, лесун Ваня, в каждой земле есть семь священных дубов, ежели срубить их — то погибнет та земля. На них она держится. Как ведь перед последней войной было? Пять родительских дубов люди сгубили на лесоповалах. И едва ведь в той войне выстояли. А нынче мало лешаков осталось — и людишки совсем распоясались. Слух пошел, что на шестой дуб руки наложили. Одно родительское дерево теперь осталось. Повалят его — и конец Руси-матушке…»
От плоской дидактичности приведенные выше «экологические» инвективы Шишка спасает авторская едкая ирония: лесовик общается с Ваней, который к тому времени настолько «припал к корням», что сам пустил корни — лесовики решили было превратить его за (мнимые) прегрешения в дерево.
Что же касается осуждения последних российских лет, то тут Кунгурцева никак не смягчает свои инвективы, приобретающие, в пандан к экологическим, подчас эсхатологический пафос критики современности. Вынужденные, как немец М. Руст в 1987 году, сесть на Красной площади на своем немецком самолете времен Второй мировой войны, Ваня и Шишок все же верят в то, что военные не допустят этого, — и испытывают горечь, когда не только спокойно приземляются, но и, притворившись иностранцами, которым «сейчас раздолье», беспрепятственно уходят от «людей в штатском». Идя по Москве, тот же Шишок констатирует, что нищих и беженцев на улице стало так же много, как в войну: «Ну, не знаю, все, как после войны!.. <…> Как вроде время остановилось или вспять повернуло». Шишок жалеет всех, кто участвует в столкновениях во время путча 1993 года с обеих сторон баррикад, потому что «там тоже могут быть Житные. <…> По большому счету-то — все мы Житные. А чего вздорим между собой — не знаю… Только когда ворог идет на нас — тут уж раздоры долой… Во всяком случае раньше так бывало…» В сцене, когда на помощь осажденным в Белом доме приходят поколения воинов-предков, от Дмитрия Донского до солдат Отечественной войны, но их расстреливают из танков, Кунгурцева будто повторяет образность А. Проханова, а Шишок — риторику реакционной части чаще всего пожилых обывателей, травмированных временами быстрых перемен: «Окрутимся — и поминай нас как звали! Пускай они тут чё хотят, то и воротят! Нет, таковская жизнь не по мне, хозяин. Хочу домой, в подполье! Когда с немцем воевали, одно дело, там все было ясно, а это что? Ох, не глядели бы глаза! Сам черт ногу сломит, не то что бедный домовик. Домой, домой хочу, ажно завыть хочется, как Ярчуку (волку. — А.Ч.) лешаковскому. Больше ни в жизнь носа наружу не высуну…» Свое слово, кстати, домовой держит — во второй книге вызвать его из подвала хозяину Ване не удается. Надо ли говорить, что во второй книге, где происходит захват больницы в Буденновске (особенно удивляются и огорчаются герои от того, что, побывав в другой реальности, они предупредили власти о предстоящем теракте, но те так ничего и не предприняли….) и теракт мальчика-шахида, в котором погибают двойники Вани и Стеши с маленьким лесовиком, — осуждения нынешних времен не меньше.