Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вскоре после этого Бенн меняет свою жизнь — он мог стать психиатром, неплохо впоследствии зарабатывать в своей клинике, но это оставило бы ему мало времени на книги и размышления. Поэтому он записывается в армию и проходит врачом на Западном фронте (служить ему приходилось и в войсковом борделе — откуда тут не взяться разочарованию в роде человеческом?) всю Первую мировую: как Э. Юнгер[841], неся тягость службы, смакуя по вечерам книги и набирая жизненный опыт. Потом выходили его книги и росло число поклонников. Его даже избирают в имперскую палату словесности.

Второй радикальный поворот в его жизни приходится на середину 30-х годов. Поэт мировой скорби и пессимист («несовместим со счастьем дух»), меньше всего верящий в возможности прогресса и болезненней многих воспринимающий абсурдность и трагичность существования (Бенна даже пытались числить своим предтечей экзистенциалисты, но его углубленное стоическое самосозерцание с трудом укладывалось в их прямолинейные схемы), Бенн на краткий период поверил в возможности национал-социалистов осуществить ницшеанскую идею «преодоления модерна». «История ничем вам не обязана, зато вы ей обязаны всем, история не знает вашей демократии, вашего рационализма, и нет у нее иного метода, иного стиля, как только высвобождать в решающие минуты новый тип человека…» — говорит он в дискуссии с эмигрировавшим из Германии Клаусом Манном. По сути, Бенн совершил ту же ошибку, что и театральный критик из «Последнего метро» Ф. Трюффо, — он слишком любил культуру и поверил, что с помощью политики, которую он в общем-то презирал («Но я, во всяком случае, не согласен уступить особое право и царство, принадлежащее мысли, и признаюсь, что предпочитаю воздух ее, быть может, одиноких и труднодоступных регионов тропикам просветительского дилетантизма и политической болтовни»), в ней можно что-либо улучшить…

Впрочем, уже к 1936 году Бенн отрекается от своей «почвеннической» риторики, а националисты начинают преследование писателя: в газетах его костерят «дегенератом, евреем и гомосексуалистом», выгоняют из палаты словесности и в итоге по личному распоряжению Геринга запрещают печататься и писать (!). Он мог эмигрировать, но даже не рассматривал такой возможности, поэтому последующие годы, как Булгаков, Бенн писал «в стол». От прямых преследований (а Бенн не только никогда не оправдывался, но и мог, например, в 1943-м в стихотворении признаться в любви к Санкт-Петербургу, Пушкину и всей русской культуре, охарактеризовать войну как «мистическую целокупность дураков» и даже в худшие дни открыто общаться с друзьями-евреями) его спасает знакомство со старым, имперской еще закалки офицерством — он бросает квартиру и библиотеку и записывается врачом в армию, предпочтя «аристократическую форму эмиграции».

Внутренний эмигрант во времена фашизма, как и Юнгер, Бенн пострадал и от союзников, когда жизнь его и так была крайне тяжела (от страха перед наступлением советских войск покончила с собой его вторая жена), — некоторое время ему было запрещено печататься. Почти до конца жизни Бенн работал дерматологом в кабинете для бедных. Изредка выходили его книги. Успел застать он и вторую волну своей популярности, хотя за всю жизнь получил лишь одну литературную премию и никогда не мог жить на гонорары. Убежденный аскет и затворник, он всегда предпочитал существование foro interno, «в одиночестве душевной жизни»:

            Нет обочин у моих дорог.
         Твои цветы пусть отцветают,
            текучий путь мой одинок.
      Из двух ладоней маленькая чаша,
и сердце — холм, который слишком мал
                     для отдыха.
       Ты знаешь, я всегда на берегу,
               где облетает море.
        Египет перед моим сердцем,
                   Азия брезжит.

Так отвечал он, между прочим, на обращенное к нему любовное стихотворение одной известной поэтессы, предпочитая даже в старости работу:

    Все сам себе даруешь.
      Боги не дарят, нет!
       Исчезая, пируешь
     там, где розы и свет.
      Голубизна разлуки!
          Не избегая чар.
   прими последние звуки,
            молча в дар.
       Ты один и поныне,
    не молод, скорее стар.
 Глушь — и в твоей пустыне
        Остывающий жар.
Час твой легчайший, вот он.
       Веретено — и свет
     лишь на него намотан
 Паркой, прядильщицей лет.

В литературной и общественной жизни Бенн никогда больше не участвовал, деля день между своей приемной и библиотекой (на большинстве фотографий Бенн — полный мужчина в костюме с сигаретой за заваленным бумагами письменным столом).

Творчество Бенна прямо выводится из его жизни, из его «двойной жизни» (Doppelleben[842]), как он назвал свою автобиографию, то есть присутствия в мире и вечности, присутствия и отсутствия[843]. Повседневная жизнь — «это мостов наведенье над потоком, что все унесет». Поэтому нужна другая, творимая жизнь. «Существование есть существование нервов, то есть раздражительность, дисциплина, огромное знание фактов, искусство. Страдать — значит страдать под воздействием сознания, а не от смертельных случаев. Работать — значит возвышаться до духовных форм. Одним словом: жизнь — это спровоцированная жизнь», — писал Бенн. При том, что книги Бенна — это одновременно Weltanschauung und Lebensansicht, интуиция мира и концепция мира, главным качеством прозы и поэзии Бенна кажется их сокрытость, избегание ярких стилистических и аналитических эффектов, тишина (присутствовавшая у того же Целана) на грани немотствования, ведь «если бы в мире существовал искренний и тотальный пессимизм, он должен был бы быть безмолвным»[844]. Поэтому сказано о Ренне, автобиографическом герое Бенна: «Речь, полагал он, не должна ни к кому обращаться, если мы хотим честности: слова, обращенные к другому человеку, давно стали ложью». Он сам «не реален. Нет; он лишь возможность — любая». Да и «потусторонние вещи могут быть ближе самых близких. Более того, современное — попросту чужое». При этом почти отрицании имманентного обычный стиль, простая номинация действительности уже не работает. Возможно, именно поэтому живший в те же годы и в тех же примерно условиях Хайдеггер утверждал, что откровение бытия — одновременно и его сокрытие[845], «потому что бытие неподвластно ассерторическому напору дескриптивных предложений; потому что оно ограничено косвенной речью и может „умолкнуть“. Пропозиционно бессодержательная речь о бытии имеет вместе с тем иллокутивный смысл — поощряет верность, приверженность бытию»[846], как сказал о Хайдеггере другой философ.

Приверженность бытию — несмотря на время и смерть. Время существует само по себе, оно не дается в руки человеку — «в словах нет времени», «сам мир существует вне времени, и это представляется мне весьма вероятным, но тут подает голос другая наука и объявляет это разъятое на части время исторической данностью и кормится им с помощью неких странных исчислений», но история уползает от человеческого осмысления «безропотной рептилией».

вернуться

841

Параллелей с Юнгером в жизни Бенна будет еще много, даже их немецкоязычные биографии объединены в одном обзоре с интересными наблюдениями, см. в рецензии Б. Хазанова: Знамя. 2002. № 2.

вернуться

842

Слово, заметим, однокоренное с Doppelgänger, мистическим двойником человека.

вернуться

843

В связи со стоической позицией Бенна вспоминаются строчки русского поэта Ивана Жданова: «пережито двоение жизни, / впереди ни упрека, ни тризны».

вернуться

844

Статья о переводах Стриндберга в «The Nations» (6 июля 1912 года) цит. по: Унамуно М. де. О трагическом чувстве жизни / Пер. с исп. Е. Гараджа. Киев: Символ, 1996. С. 246.

вернуться

845

См.: Левинас Э. О Морисе Бланшо / Пер. с фр. В. Лапицкого. СПб.: Machina, 2009. С. 24.

вернуться

846

Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне / Пер. с нем. Е. Петренко. М.: Весь мир, 2008. С. 151.

121
{"b":"242909","o":1}