Баронесса между тем продолжала:
— И именно поэтому для нас, стареющих и старых, становятся скучными мнимо действительные ценности жизни: для нас они уже потеряли прелесть тайны. И напротив, все то, что является формой, становится для нас все более таинственным и все более и более привлекает наше внимание… Форма — это приключение старого человека, хотя для многих из нас речь идет лишь о светских формах…
— Да, — согласился А., — чем старше становится художник, тем больше он обычно заботится о форме.
— В нашей игре с тайной формы, — продолжала она, — мы, старики, вроде детей — заигравшиеся, как они, и аморальные, как они… В царстве форм, не только светских, нет никакой морали, в лучшем случае похожие на мораль правила; можно ли убивать, здесь неважно, только способ, каким это делается, имеет значение и карается за ошибки… Ребенок еще не оставил форму, мы же, у которых царство «содержания» уже в прошлом, мы к ней вернулись… не будь мы так избалованы и равнодушны, мы, старики, в конце концов из-за преступной нерасчетливости и ненадежности стали бы непременно преступниками… — она рассмеялась слегка, — но этого я не посмела бы сказать моему доброму мужу; правда, я в тогдашней моей глупости этого еще не знала… ах, почему же вы не присядете?
Из стульев, стоявших у печки, А. выбрал самый ближний и подсел к баронессе.
— Никто не может сказать, что он стар, госпожа баронесса… за те короткие сроки, что нам дарованы, «я» и душа не имеют времени, чтобы измениться.
— Как сказать, дорогой А. Все зависит от оттенков; у молодежи есть все, чтобы почитать мораль, но их влечения, их неизбежная привязанность к житейским удовольствиям и многое другое мешают им следовать ее принципам, в то время как мы, старые люди, которые наконец пробились к аморальности, мы в ней не заинтересованы, и не только из-за нашей слабости, нет, еще больше потому, что наш интерес отклонился от содержания и вернулся к форме. То, что остается, — это как раз оттенки морали, одновременно немного хорошо и немного плохо — кто как понимает. И, — она снова посмеялась негромко, — может быть, это лишь оттенки нашей глупости.
— Следовательно, вы думаете, баронесса, что одни с дурной совестью аморальны, а другие с не менее дурной совестью моральны?
— Хм, хм, примерно так.
— Быть может, баронесса. Но что же можно сделать? Я, например, не смог бы сказать, то ли я с добропорядочной совестью аморален, то ли с дурной совестью все же морален.
Она внимательно посмотрела на него.
— Современное молодое поколение этого действительно не знает; кажется, что оно родилось с моральными симптомами, свойственными старости.
— Согласен, баронесса; формалистичны, неуверенны в содержании и непредсказуемы — именно таковы мы и есть.
— А Хильдегард считает вас безнравственным человеком.
— Это похвала или порицание? — смутился А.
— Вероятно, и то и другое… а что думаете об этом вы? Расскажите-ка, в виде исключения меня сейчас интересует содержание.
— Я недостоин ни похвалы, ни порицания.
— Отговорки, дорогой А., нет дыма без огня… Чем вы вызвали такое негодование моей дочери?
Конечно, дело было в Мелитте, в этой славной маленькой девушке, которая уже два дня была его возлюбленной и в высшей степени безнравственно провела обе ночи в этой квартире; это было сделано с помощью Церлины, довольной своим сводничеством, довольной не только самим фактом, но еще больше тем, что она видела в Мелитте, которая была прачкой и, значит, для А. неровней, свое подобие. И, конечно, Хильдегард узнала об этом. Ведь Хильдегард с холодным и любопытствующим недоверием наверняка подслушивала у его двери и, вероятно, выудила все у Церлины, на чье молчание и особенно если бы она захотела досадить кому-нибудь, и в первую очередь барышне, он определенно не мог положиться. И, конечно, обо всем этом невозможно было рассказать старой даме, напротив, надо было переменить тему, даже ценой небольшого шока.
— Баронесса, это телепатическое негодование глубокоуважаемой барышни.
— Что это значит? Она диагностировала вашу аморальность телепатически? По-моему, вы снова прячетесь за отговорками.
— Это действительно телепатический диагноз, ведь о моих безнравственных намерениях я еще никому не сообщал.
— О каких же?
— Я вынужден буду в октябре уехать из этого так полюбившегося мне дома.
— Нет! — Баронесса была в ужасе, руки у нее задрожали.
— Да, баронесса, я снял в лесу Охотничий домик, даже с правом покупки — я хочу там поселиться надолго.
— Но это ужасно, действительно ужасно… и к тому же — Охотничий домик!
— Боже мой, баронесса, это совсем не так ужасно. Наоборот, как только я там устроюсь, я надеюсь, что смогу приветствовать вас там как самого почитаемого гостя.
Баронесса все еще не могла успокоиться:
— Я никогда там не была… но это было так давно… нет, нет, я никогда там не была… и потом нам придется искать другого жильца… когда-то я знала человека, который там жил…
— О новом жильце можете не беспокоиться, баронесса; если вы разрешите, я еще на некоторое время оставлю за собой комнаты в качестве временного пристанища для моих визитов в город.
— О, это хорошо.
— И наоборот, у вас будет временная квартира у меня в лесу. Подумайте, сколько лет вы были привязаны к этому городу и этой квартире.
— Да, но… — баронесса пыталась собраться с мыслями, — но Охотничий домик… ни Хильдегард, ни Церлина не отпустят меня туда… они постоянно боятся, что я могу повредить своему здоровью… и ведь это не так уж необоснованно: в моем возрасте не нуждаются в переменах, не говоря уж о приключениях… Нет, они правы, что обращаются со мной как с заключенной…
Лицо ее приняло просительное выражение — просительница у тюремных ворот, подумалось А.
— Я хочу похитить вас для свободы; мы заберем с собой и ваших надзирательниц.
— После нескольких десятилетий заключения уже не знаешь, что делать со свободой… уже не можешь и не хочешь больше переживать приключений… Охотничий домик был бы приключением и в то же время уже не был бы им… Я приобрела мудрость, тюремную мудрость…
Уже заметно стемнело, были слышны шаги внизу в холле, легкое жужжание голосов на тропинке под балконом.
— Гости расходятся, баронесса.
— Что ж, уже пора, и ужинать тоже пора. Я думаю, скоро придет Церлина. — Как это часто бывает у старых людей, ужас прошел при мысли о еде, и А. успокоился.
— Я помогу немного внизу, чтобы хоть посуду внести в дом до темноты.
— Да, да, — поддержала его баронесса, — и осторожнее переносите чашки ценные.
А. поспешил в сад: обе тюремщицы были заняты уборкой, и Церлина с само собой разумеющейся деловитостью указала ему подбородком на поднос с фарфором и хрусталем.
— Это вы можете тотчас нести наверх… Но поосторожнее!
А. сделал, как ему приказали, и это повторялось несколько раз. Когда все было внесено в дом, угасли последние мягкие сумерки и вместо них проступили с жестким сиянием звезды, их становилось все больше, пока они не заполнили все небо. А., стоя в дверях между кухней и передней, предложил поискать с помощью карманного фонарика оставшиеся предметы.
— Не стоит, решила Церлина, — я сейчас все пересчитаю, а чего не хватит, разыщу завтра утром, ночью их никто не украдет.
Но поскольку А. по-прежнему хотелось быть полезным, он указал на посудные шкафы, загромождающие прихожую, и спросил:
— Уже можно туда ставить?
Церлина смерила его презрительным взглядом.
— Невымытые? Я не могу этим сейчас заниматься. Сначала приготовлю ужин, а то госпожа баронесса потеряет терпение. А вы еще выйдете?
Да, он собирался выйти.
Она понизила голос:
— С Мелиттой?
Он отрицательно покачал головой.
— Почему же? Вы что, надоели друг другу?
Вопрос был ему неприятен, но он ответил правду:
— Она боится, что сегодня дедушка может вернуться домой. Если он не приедет до послезавтра, то тогда, наверно, вернется только в октябре. Но до послезавтра она не хочет выходить из дома.