Но только в святыне, только в ней
превосходит себя человек,
и когда он, погруженный в молитву,
вверяется тому, что превыше его,
тогда лишь становится человеческой
передняя часть его черепа, тогда лишь
становится человеческим его лицо,
человеческим и полноценным его бытие,
осмысленным мир.
Ибо только в святыне, только в ней
обретает человек убежденность,
без которой ничто не имеет смысла;
лишь в убежденности благоговенья,
в обращенности к тому, что превыше его,
человек обретает
чистый дар земной простоты:
помощь ближнему благо, убийство — зло,
вот простейшие абсолюты,
и в боренье за них святость
всегда близка к мученичеству,
и она до себя возвышает
простодушное благочестие праведной жизни,
возвышает до единственно достойного убежденья
до простой чистоты, соседки святости.
Там же, где исчезают
это единственное убеждение и единственная святость,
эта простодушная праведность,
где на трон вместо них возводят
множество убеждений, одно священней другого,
а попросту — множество голых мнений,
бесстыдно прикидывающихся священными,
там воцаряется идолопоклонство,
многобожие,
и человек не боготворит то, что выше его,
а повергается ниц пред тем, что ничтожней его,
и, утратив свое человеческое достоинство,
впадает в самоуничижение
и в конце концов в ложном благоговенье
боготворит сам себя,
а не подлинную человечность;
это царство ложных святынь,
вселенский вакуум, где исчезают
все различья, где все имеет
равный вес и равно несвященную святость.
И вот так, ни пред чем не благоговея,
без разбору святынь и различий,
враждуют друг с другом убеждения,
и каждое себя считает
самым священным, самым абсолютным,
и жаждет искоренить другое,
и готово на любое убийство;
так из сонмища убеждений и ложных святынь,
из охрипшей разнузданности вакуума
восстает во всем ужасе
террор,
но и он прикидывается святостью,
дабы мы и ради него умирали,
с радостью принимая муки.
И когда вернулись
мужчины с войны,
чьи поля сражений
были ревущей пустотой,
дома они нашли
то же самое:
будто пушечный гром ревущую пустоту
техники, и, как на полях сражений,
человеческой боли пришлось забиваться
в углы пустоты, а вокруг
громыхали хрипы кошмаров,
безжалостно громыхало
нагое Ничто.
И мужчинам тогда показалось,
что они и не переставали умирать,
и они спросили, как спрашивают
все умирающие: на что, ах, на что
потрачена наша жизнь? Зачем
были брошены мы в нагое Ничто,
пустоте на потребу? Разве это и есть
предназначение человека, это и есть
его удел? Неужели и вправду
не было в нашей жизни никакого смысла,
кроме этой бессмыслицы?
Но ответы на эти вопросы
были доморощенными и потому
снова лишь голыми мнениями,
снова порожденьями пустоты,
сформированными пустотой, основанными на пустоте,
и потому обреченными
вновь соскользнуть в толчею убеждений,
принуждающих человека к новым жертвам —
снова как на войне,
снова во имя пустого, несвященного геройства,
снова в смерти без мученичества,—
снова пустые жертвы,
так и не превышающие себя.
Горе времени пустых убеждений
и никчемных жертв! Увы человеку,
обреченному на никчемную самоотверженность!
Правда, и по нем плачут ангелы,
но оплакивают они лишь тщету его дел.
Да сгинут убежденья! Да сгинет их хаос!
Да сгинут несвященные святыни!
О, праведность простой жизни,
о, ее непреложность! Восстановите
ее в неотъемлемо вечных ее правах!
О, благие желанья! Их никто не исполнит,
ибо в неисполнимости их
безвинно виновен всякий; но того,
кто использует вину человеческую в собственных целях,—
того настигнет кара, настигнет
проклятие отверженности.