Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Плотия… Ты вернулась, чтобы послушать поэму?

Медленно-медленно улыбнулась Плотия: смутное сияние затеплилось в глазах, скользнуло к трепетно-голубоватым вискам, словно чтоб не забыть охватить и начертанные на них нежные прожилки, а потом медленно-медленно, совсем неуловимо передалось и губам, затрепетавшим словно от поцелуя, прежде чем раскрыться в улыбке и обнажить кромку зубов, кромку скелета, цвета слоновой кости гряду, грань земного в человеческом. И осталась улыбка, замерла на лице — осиянным брегом земного, осиянным брегом вечности; и серебром мерцало за нею бескрайнее море солнца, и вот мерцанье вылилось в слово:

— Я навсегда останусь с тобой, навеки.

— Останься со мною, Плотия, я никогда не покину тебя, буду всегда охранять тебя.

То была и мольба, и священная клятва, и вот она уже сбылась, ибо Плотия, даже не сделав ни единого шага, все же еще нанемного приблизилась к нему, и наружные ветки раскидистого вяза коснулись ее плеч.

— Останься и отдохни, Плотия, отдохни в моей тени.

Эти слова сложились в его устах и были сказаны его устами, но казалось, их прошелестел ветвистый вяз, чудом обретший дар речи от прикосновения к женщине. И потому не удивительно было, что она прильнула лицом к лиственной сени и ей прошептала ответ:

— Ты моя родина, дом мой, дарующий мне покой.

— Ты моя родина, Плотия, и, ощущая в себе твой покой, я навеки покоюсь в тебе.

Она присела на сундук, и, несмотря на всю ее трепетную легкость, под которой словно ни на волос не прогнулась кожаная крышка, ее руки так нерасторжимо-плотно сплелись с его руками, что он, захолонув от счастья, ощутил под пальцами ее мягкие милые черты, когда она, как и отрок прежде, спрятала лицо в ладонях. Так она сидела под сводом тени, и так их исполнило ощущение единства их бытия, из сплетенья рук вырастало это единство, вырастало и обретало неколебимость — всего лишь дохнувшее на них предчувствие и в то же время по-царски щедрый дар. Но какой бы осязаемо-телесной ни была эта слиянность их бытия, слиянность дыханья и крови, внезапно возникнувший раб беспрепятственно прошел сквозь их объятие, как будто и он сам, и их сплетенные руки были невесомее воздуха, бесплотней эфира, — уж не замыслил ли он их разлучить? Напрасный труд! — их руки сплелись, срослись, слились воедино и навек, и даже кольцо на пальце Плотии стало их совместным добром, общим достояньем их рук, слившихся до неразличимости. Стало быть, раба следовало поставить на место; и это сделала Плотия, снова заслоненная его фигурой.

— Уходи, — сказала она, — оставь нас; сама смерть не в силах нас разлучить.

Однако раб не послушался ее, он так и стоял между ним и ею; более того, он нагнулся к нему, напряженно внемлющему, и сказал ему на ухо:

— Обратный путь тебе заказан; и бойся зверей!

Каких зверей? Уж не тех ли волов у водопоя? Или, может быть, снежно-белого быка злосчастной Пасифаи, бродящего там среди коров? Или суетливых козлов, спаривающихся там со своими козами? Час Пана, полдневный покой сошел на цветущие рощи, но то был вместе и вечер, и фавны уже заводили свой хоровод, топая копытами и яро вздыбив могучие фаллы. По-вечернему ясно пели над всей этой кутерьмой небесные дали, по-вечернему ясно плыли над ней воздушные токи, в темных гротах по мшистым камням журчала прохладная влага, полон вечерней истомы был голубиный рокот в тенистых кустах у входов, и темней нависли над ними горные тени, темней и всеохватней; вечер, полный услады и боли, просто вечер, упоительно-безрассудный и упоительно-величавый. Может быть, вот он, поворот? Вот оно, возвращенье?

И снова заговорила Плотия:

— Я для тебя не живое воспоминанье, о мой Вергилий; и всякий раз, узнавая меня, ты меня видишь впервые.

— О, ты мой дом, вечный дом, к которому не надобно возвращенья…

Раб прервал его:

— Дом свой ты обретешь лишь у цели, Вергилий, а тебе к ней идти и идти. И он протянул ему ладный узловатый посох, окованный медью. — Не для тебя передышки и воспоминанья; вот твой посох, зажми рукоятку в кулак — и иди!

Властен был голос раба, и, подчинись он ему, возьми он посох в руки, он так и побрел бы с ним и пришел бы в тот сумрачный дол, где растут из недр в потаенной глуши золотые побеги; то был воистину строгий приказ, не терпящий ослушанья, и он последовал бы ему, — но каким-то чудесным образом посох вдруг оказался в легких руках Плотии, недостижимых для раба, и это тоже было как беспамятный восторг первого познания, будто и сам он впервые познал и впервые был познан женщиной.

— О Плотия, твоя судьба стала моим уделом, ибо ты в нем познала меня.

— Ложь! — сурово сказал раб и сделал неопределенное движение, словно намереваясь вырвать посох из ее рук. — Все ложь. Удел женщины — прошлое, твоя же судьба, Вергилий, — грядущее, и тот, кто отягчен прошлым, не облегчит ее тебе.

Веско прозвучало предостережение, оно разрушило всю теплую весеннюю радость происходящего, и оно ранило его в самое сердце: мужская обреченность грядущему, женская обреченность прошлому всегда они были для него неслиянны вопреки всей его жажде счастья, и вот они снова воздвигались преградой между ним и Плотией. Где искать правду? У раба, у Плотии?

А Плотия молвила:

— Возьми мой удел, Вергилий, воплощай прошлое, дабы в тебе оно стало нашим грядущим.

— Ложь! — повторил раб. — Ты женщина; за сколькими вот такими каликами ты уже тащилась вослед!

— Ах! — выдохнула Плотия, подавленная столь жестоким укором, и этим кратким приливом трогательной безоружности воспользовался раб, чтобы завладеть посохом и резким взмахом его разделить древесную крону, так что в образовавшийся проем режуще-ярко, со всей полдневной яростью, хлынул солнечный свет. Правда, тем самым раб распугал и похотливых мартышек, предававшихся там в листве оргиям самоудовлетворения; с пронзительными воплями бросились они врассыпную, и это снова вернуло веселость дню: все в комнате расхохотались, глядя на застигнутых врасплох мартышек, а врач направил зеркальце в их сторону, будто желая подольше задержать в нем спугнутых светом тварей или по крайней мере поиздеваться над ними, ибо, в то время как визгливая стая разлетелась по сучьям кто куда, он стал цитировать:

— «Ныне пусть волк бежит от овцы, золотые приносит
Яблоки кряжистый дуб, и ольха расцветает нарциссом!
Пусть тамарисков кора источает янтарные смолы,
С лебедем спорит сова, — и Титир да станет Орфеем,
Титир — Орфеем в лесах, меж дельфинов — самим Арионом!»

Тут и Плотия превозмогла свою удрученность; еще задушевней приникли руки ее к его ладоням, а взор устремлен был ввысь, к потоку света.

— Этот свет — с ним я слышу твою поэму, Вергилий.

— Мою поэму? Она тоже прошлое…

— Я слышу то, что еще не спето.

— О Плотия, как ты можешь услышать отчаяние? Отчаяние все, что не спето, все, что не сделано, — искания без надежды, без цели… Их тщета — вот что такое песня.

— Мрак ты ищешь в себе, но светом его ты и создан, и никогда тебя не оставит надежда — все придет, все исполнится, будь только рядом со мною.

Вот оно, рядом — нескончаемое будущее, мимолетное и вечное; вот оно, зеркало, свет отраженный, окунутый в свет отраженный. Груди ее у него под руками, соски набухают от прикосновенья — не она ли сама направляла его пальцы? — и, полоненный колыбельным теплом ее тела, он слушал и слушал:

— То, что не спето в тебе, недоступно песне, и огромней созданья воля к созданью, та великая воля, что и тебя создает; недостижимо далека она от тебя, ибо сам ты и есть эта воля; но когда ты вблизи от меня, ты ближе всего и к себе, и тогда ты всего достигнешь.

Не только лик ее, груди ее создавались под его рукой, но и незримое сердце ее в сокровенном уюте объятья. И он спросил:

— Стало быть, ты и есть та форма, что стала мною? Форма моего становленья?

127
{"b":"242732","o":1}