Странно разливалось, ширилось это чувство укрытости и уюта. О, конечно, тело его, столь прочно окруженное заботой и уходом, было сосудом распада, неостановимого, на глазах вершащегося распада, но знание о зеркальном отражении позволяло ему и сохранять свою оболочку, свой образ — образ невесомый и парящий, парящий, но и укрытый в пространстве между прошлым и грядущим, умиротворенно слившийся с тем и другим, и уже сам он стал зеркалом, стал умиротворенностью, стал вечносущим эфиром — мерным дыханьем покоя, вечным взглядом в небесную синь. И хотя все совершавшееся вокруг, все это хлопотливо-бесшумное попеченье будто относилось уже к некой прозрачной бестелесности, хотя здесь будто светло и игриво возводилось сооружение из воздушных, эфемерных подпорок, остов без основанья — разве что сама невесомость была основаньем, — и хотя вся эта суета походила скорее на гигантскую и поистине призрачную работу по возведению укрытия, коему уже нечего было в себе укрывать, нечего в себе заключать, кроме чего-то очень расплывчатого, очень текучего — зеркального отражения пустоты, — все же помимо и поверх всего этого было такое ощущение, что эта зеркальная расплывчатость и текучесть, эта уже почти необратимая отрешенность, вопреки ее самоотрешению, в самый последний миг, на самой грани распада вдруг будто чудом оказывалась спасенной от распада и вновь удержанной в себе самой — словно форму и образ дало ей некое знанье, которое хоть и было само лишь зеркальным знаньем, но все же обладало еще достаточной земною силой, чтобы принять саму неуловимую призрачность под свое хранительное крыло и, укрыв ее, еще раз вернуть ей прежнюю реальность. Ибо деяние, движимое любовью и долгом, даже и в последнем, затухающем отблеске своем обладает созидательной, творящей реальность силой; и будь оно всего лишь, как здесь, обманчивым отраженьем себя самого, лишь игрой в исцеленье, никого не исцеляющей, лишь последней игрой у врат смерти, — оно и тогда еще есть незримая суть миров, творчески преобразующая знание в познание, укрытие в откровение; и, порождая форму силою оформления, оно возвращает ее земному бытию такой устойчивой и могучей, что это земное бытие, в странно реальной яви своей полное как самого необычайного, так и самого будничного, становится зеркальным образом себя самого и в то же время зеркальным образом человека, отражая одновременно и душу и мир.
Было ли то, что он ощущал, его собственным телом? Или это было всего лишь зеркальное отражение его тела, а то и, возможно, лишь отражение его ощущения? Где была реальность этого сущего, умиротворенно его окружавшего и при этом бывшего им самим? Нечего было ответить, и никто не ответил, но и этот невымолвленный ответ был таким же умиротворенно сущим, как все остальное вокруг, таким же телесным и бестелесным в одном-единственном дыхании, в одном-единственном биении пульса, — он парил между образом изначальным и образом зеркальным, не касаясь ни того ни другого, а олицетворяя и тот и другой, парил между образами памяти и образами реальности, зеркало тем и другим, мирно слиянное с ними, как вечносущий эфир, и в бездонной глубине этого зеркала, в темной бездонности дневного света, в самой последней глубине покоя, канувшая на самое дно настоящего и реального, мерцала звезда.
Почему так не могло остаться навсегда, навеки? Зачем этому состоянию бестревожного, такого доступного счастья было изменяться? И оно не менялось. У него было такое ощущение, что даже суматоха в комнате, все еще продолжавшаяся, не содержала в себе никаких перемен. А между тем вершившееся здесь действо становилось все богаче, все пышней и протяженней. Густотой цветочных ароматов, настоем уксусного духа полнилось мирное дыхание бытия, но в то же время оно и росло, ширилось, и согласные хоры миров превращались в полный теплой свежести шепот; то было таинство совершенствования, и можно было только удивляться, что когда-то все было иначе, что вообще все могло когда-то быть иначе. Сейчас все обрело свое законное место, и, пожалуй, навек. В бурном и вместе нежном объятии сливались комната и ландшафт за окном, буйно росли цветы на лугах, разрастались выше всякого дома, пронзали древесные кроны, утопали в объятьях древесных ветвей; крохотные и незаметные, копошились люди промеж растений, возлежали в тени, прислонялись к стеблям и были, подобно им, невыразимо радостны и прозрачны. И врач Харонд, все еще стоявший у окна, был окружен хороводом нимф и в их хороводе по-прежнему, с вежливо-озабоченной миной, расчесывал белокурую бороду на одутловатом лице, вертя туда-сюда зеркало, все отражавшее: мшистые ложа ручьев, поднимавшихся из глубин еще более нежного забытья, зеленеющее земляничное дерево, скудной трепетной тенью осенявшее влажность мхов, пылавшее и иссыхавшее в полдневном пылании солнца; все, все отражалось в зеркале — и можжевельник, и усыпанный колкими плодами каштан, и в налитых гроздьях зеркальных ягод зрелая лоза, — о зеркальная легкость, зеркальная близость, о как легко и доступно стать самому одним из них, одним из тех, что пасли там стада и давили густую тяжелую гроздь под каменным сводом давильни. Ах, прозрачность переливалась в прозрачность и все же сохраняла собственное свое бытие; неразличимо слились друг с другом кожа и платье людей, и душа человеческая причастна была как самой внешней поверхности, так и самым потаенным, но и зримым глубинам человеческого сердца, этой своей родины, из пульсирующей нескончаемости которой она проглядывала. Вершился нескончаемый праздник встречи, встречи, не знавшей конца, и пугающей и манящей. Аромат цветов, аромат лавра плыл над реками, плыл от рощи к роще, нес на своих крылах тихие возгласы общения и веселья, и города, таявшие в светлой дали, сбросили свои имена и превратились в легкое трепетное марево.
Было ль еще наготове у раба молоко, дабы по обычаю пожертвовать полную чашу золотому изваянью Приапа? Багрово-пылающее злато, окунутое в молоко, — вот что виднелось теперь в зеркале, и окружено оно было прибрежной каймой геракловых тополей, обвито вакховой лозой, аполлоновым лавром и любезным Венере миртом, — но вот склонились над водами вязы, увлажнились кончики их листов, и, Отделившись от одного из стволов, легко ступая с моста на мост, пошла к нему Плотия; неслышной поступью приближалась она, овеянная роем мотыльков и бесшумным гомоном птиц, легко прошла сквозь гладь ручного зеркальца, сквозь эту раскрывшуюся и вновь за нею замкнувшуюся гладь, прошла под золотистыми сводами радуг по матово-белым млечным тропам и остановилась наконец неподалеку от него, осененного, как кроною вяза, узорчатой тенью канделябра.
— Плотия Гиерия! — с подобающей почтительностью вымолвил он, ибо прежде он ведь ее еще не видел.
Она наклонила голову, будто бы в знак приветствия, мириады звезд заискрились в мглистом сиянии ее волос, и, несмотря на немалое расстояние, их обоих разделявшее, они протянули друг другу руки, и так крепко и трепетно было это пожатье, что попеременно заструились от одного к другому токи, стихия его и ее жизни. Но то мог быть и мираж, и он спросил, дабы удостовериться:
— Тебя, верно, случай привел ко мне?
— Нет, — ответствовала она, — изначально едина наша судьба.
Воедино сплелись руки, и уже не различить было в этом сплетении, где из них чьи, но, поскольку он, будто и сам разветвившись наподобие пышного вяза, еще принял в трепетные ладони свои и цветы, и плоды, усыпавшие древо, ответа этого показалось ему недостаточно, и пришлось вопрошать дальше:
— Но ведь ты родом из другого древа, и путь твой был долог, прежде чем ты пришла к этому вязу.
— Я прошла сквозь зеркало, — сказала она, и ответом этим пришлось удовлетвориться. Да, она прошла сквозь зеркало, пришла из зеркала, удваивающего свет, и сдвоенные корни лучей устремлялись вглубь, к самому истоку единой судьбы, чтобы из этого истока снова соками вспениться ввысь, к новому единомножеству, к новому многоединству, к новому творенью. О благодатно-прекрасная твердь земного лона! Там царили и полдень и вечер сразу, там неспешно, вразвалку брели стада, там у журчащих источников, низко нагнувши головы, стояли волы, и влага стекала с их морд, с их языков, — о, они пойдут туда, к этим пышнокустистым ивам, пойдут, взявшись за руки, по этим сочным лугам, к этим влажным прохладным берегам…