Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Чуцай вызвал придавленного случившимся ханского сына к себе, осторожно посетовал на нездоровье Величайшего и дал понять, что заступится и за Тулуя, и за тех джучидов, которых Тулуй пытался спасти.

Беседа была длинной и нервной, но разошлись они, по крайней мере внешне, союзниками.

Да, Тулуй был как раз тем самым человеком, который бы удержал коней, раздирающих колесницу новой империи, лишившейся своего бога. Ибо имел редкостный дар ладить со всеми, оставаясь самим собой.

Давши слово — крепись. Все тургауды, которые слышали ненужное, поплатились за собственную жалость и нерешительность как раз тем, от чего они уберегли Тулуя. Юношей было жаль — себя и дела ещё больше. Чтобы совершить даже это, пришлось сильно постараться — он был при Темуджине пусть и влиятельным, но всего лишь фаворитом и права казнить или миловать не имел. Его причудливая звезда взлетела позднее. Но если бы безумная воля хана дошла до Хранителя Ясы Джагатая, то и Тулуй, и Бату (да и сам Чуцай за сокрытие) тут же поплатились бы головой.

Если бы Юлюй был склонен верить в благосклонность Неба, то подумал бы сейчас, через много лет, что тогда оно его хранило. Но будущий канцлер никогда не полагался на Небо, поэтому сейчас ничего такого не подумал. Тому была веская причина: его тогдашние беседы с лекарями, намёки, призрачные полуугрозы, посулы. До самого последнего мига он ещё сомневался, что поняли правильно... Он и сейчас сомневается.

Так или иначе, но с той последней истерики ничего осмысленного от Темуджина никто не услышал... до самой его кончины. А её скрывали, пока зловоние не пересилило ароматы всех притираний.

На фоне всего этого у раскрытых ворот злополучного Джунсина азартно резали беззащитных тангутов, вышедших из города с дарами — сдаваться. Претворялись в жизнь — точнее в смерть — уже даже не приказы Кагана, а бредовые выкрики агонизирующего страдальца: «Всех истребить, всех».

Бесспорно, тангутская резня была своеобразной тризной по усопшему вождю, но острая нехватка скота в монгольских степях (почти все поели в сартаульском проходе — и своё, и захваченное) лишило грандиозное пиршество должного первородства. Людей отправляли вослед Кагану, но баранов, лошадей и верблюдов оставляли в живых, пока. Если бы не эта тангутская добыча, вся грандиозная башня монгольского могущества рухнула бы в песок, подрытая поборами... Ах, если бы тангуты продержались ещё немного, ещё немного.

Темуджину не повезло. Его наследникам повезло несказанно.

Так или иначе, но возникший на теле вселенной, как свищ на незажившем брюхе (о поганый язык, как заря на незажившем небе), благородный покровитель Чуцая отправился пугать предков.

Юлюй как будто с натянутой верёвки на землю спрыгнул. Однако как ни тяжело нести бревно, но опускать его нужно осторожно — не споткнувшись. После смерти Величайшего все как будто споткнулись под тяжестью этого величественного трупа... Кроме того, и о себе подумать не мешало — если бы неожиданная смерть Северного Варвара означала освобождение от его давящей власти — ничего хорошего хитромудрому фавориту это тоже не сулило. Скажем, вернули бы власть недобитые джурджени, и что? Первым бы к деревянному ослу приколотили за всё хорошее.

По монгольским законам Тулую как младшему сыну предназначался Коренной улус — то есть земли на реках Керулен и Онон, откуда вся поздняя благодать расползалась. Протолкнуть его во временные правители для Чуцая особого труда не составило, влияние своё (не без помощи Тулуя) тоже удалось удержать — благодарность входила в число недостатков нового Еке-нойона[93].

До Великого Курилтая, который огласит преемника, рыдать и сетовать предстояло два года. Срок, вполне достаточный, чтобы Темуджин из «бога еле живого» (каким его видели в последние дни жизни) превратился в бога вечно живого, точнее — божьего сына. С тех пор всех независимых государей окрест монголы заставляли поклоняться «Богу и Сыну Его Чингису».

Двухлетнее выдавливание из себя «слёз державной скорби» — удовольствие дорогое, особенно при наличии врагов, которые не сразу поняли, что их «державная радость» преждевременна. Но Тулуй оказался молодцом. С большой выдержкой он лавировал меж «единственными правдами», зубы которых были ещё слишком нежными, чтобы вцепиться друг в друга.

Монгольские ветераны, занимавшие в армии ключевые должности, видели в Тулуе друга и воспитанника Субэдэй-багатура, стоявшего у истоков державы, а покорённые этими седыми волками кераиты и найманы — любимого мужа главной христианки Суркактени-беги. Те же, кто считал, что монгол — это не кровь, а дух, кто мечтал под тугами «вечноживого Чингиса» пройти «до последнего моря» (такие собирались вокруг Джагатая), ещё не забыли, как Величайший называл Тулуя своим «зеркалом», своим «первым нухуром». Конечно же, союзниками Тулуя были и те киданьские грамотей, которые держались за Юлюя Чуцая — тут уж сам удержавшийся на острие горы фаворит постарался.

Может быть, правда состояла в том, что у каждой из этих сил было своё ненавистное пугало, гораздо более шумное и противное, чем обаятельный Тулуй.

Так бывший джурдженьский батрак, сын удавленной дочери надсмотрщика за рабами, стал главным человеком в империи, но власть не принесла ему радости. Он был слишком человеком, чтобы стать чьим-то безропотным знаменем, и в то же время — слишком человеком, чтобы поднять своё знамя — глухое, как любая тряпка, к чужому ропоту.

Тулуй годился для того, чтобы воевать (враг там — в чужих одеждах), чтобы мирить людей (раздоры губят сплочённое войско), но интриг он не выносил — считал это занятие женским, недостойным воина. По сути своей он всегда оставался любимым учеником Субэдэй-багатура.

Когда здоровый, азартный, крепкий телом Темуджин ещё перед сартаульской войной провозглашал своим наследником Угэдэя — существо добродушное и рыхлое, — он, конечно же, не о далёком будущем думал, какие там наследники, когда у самого сил на десятерых! Причина была как раз в том, что интриги — дело женское. Хлопотала за своих отпрысков назойливая Бортэ, не давала проходу напористая красавица Хулан — все зудели, требовали подумать о будущем. Да и матереющие сыновья по простоте душевной не знали, что он бессмертен — хотели определённости.

Угэдэй устраивал всех хотя бы по той причине, что никто его не боялся. Каждая из сторон в те годы удовлетворилась тем, что не получили своего соперники, — песня старая, как мир.

Если бы Темуджин в последние травы жизни больше думал о бессмертии своего дела, а не о бессмертии своего тела, он бы обратил пристальное внимание на единственного, по всем статям достойного преемника — Джагатая.

Яса — радужный свод законов, по которым казнь не следовала разве что за «не бесконечно свежее дыхание». Сказать, что Хранитель Ясы Джагатай любил её больше своих жён и детей и, уж конечно, больше себя самого, что он готов был казнить весь мир за искажение одной её строчки — это вовсе ничего не сказать.

Яса была его звездой, солнцем, нежным подснежником после тусклой зимы, студёным глотком в нудной пустыне, ласковым другом и собеседником среди «неправильных» людей.

Тяжёлыми одинокими ночами он чахнул над ней, как хомяк над запасами зерна, смаковал каждую строчку: за скупку краденого — смерть, за отказ путнику в воде и пище — смерть, за то, что ешь не делясь — смерть, за то, что не подобрал потерянный лук товарища — смерть, за троекратное невозвращение долга — смерть, за то, что на порог наступил — смерть, за... за... за... за... смерть, как это справедливо, какие прекрасные люди вырастут при таких законах. Слёзы умиления капали на уйгурскую вязь, освещённую светильником. Днём его глаза высыхали, как стекло на солнце, он превращался в того Джагатая, о котором сам Темуджин — нагромоздивший за жизнь пирамиды костей — озабоченно подумывал: не слишком ли свиреп его сын?

вернуться

93

Еке-нойон — буквально «старший нойон», регент.

58
{"b":"242713","o":1}