Вот тут-то — нежданно-негаданно — явился к Ингварю геройски погибший под Пронском милый брат его Олег.
Ингварь с Олегом и при батюшке не ладили... Удивился правитель Новой Рязани воскресшему покойнику... да и запер его на всякий случай в поруб, ибо место мертвецам не среди живых, а под землёю. Это решение было тяжёлой ошибкой. Надо было или уж придушить братца втихаря, пока никто об его возвращении не дознался, или дать ему жить. Тем более что к власти Олег вовсе не рвался, всё про Евпраксию свою дознаться хотел: «Как погибла, где?»
Перед тем как спустить родственничка в подземелье, Ингварь подтвердил про Евпраксию всё, что и раньше Олегу слышать доводилось... Тот аж в лице изменился, будто про смерть любимой узнал не давным-давно, а только что. Оказывается, где-то там, на донышке души, трепетал нежный росток надежды. Опустив руки, он покорно дал отвести себя в узилище, где бы и сгнить ему по давней традиции рязанской, но...
Спустя месяц с лишком скрипнули ржавые засовы, и Олега — полуослепшего, полуистлевшего — вытащили на безжалостный Божий Свет.
Среди спасителей, одетых сплошь в знакомые до боли ордынские тегиляи, князь с удивлением узнал Гневаша, разнаряженного в роскошный куяк (пластинки от розового лака искрятся). Знатный нойон — да и только. Старый приятель надуто и бойко раздавал короткие приказы по-русски и по-татарски, а рядом... (чудны дела, Господи) стоял и трясся, потеряв остатки княжьего достоинства, злополучный князь Ингварь.
Раскрыв рот от такого дива, Олег всё никак не мог его закрыть, пока волокли наверх, потом с крыльца.
— Верхами-то можешь? — заботливо спросил Гневаш освобождённого узника уже на ослепительно-солнечном дворике.
— Что всё это, а? — удивлялся тот.
— После обскажу. Так можешь ли, нет, комонным-то[117]?
— Авось сдюжу, куда едем-то? — Ему было всё равно, лишь бы из поруба.
— Не близко, друже, за Волгу. В Батыев Юрт[118], что под Булгаром ныне... Слыхал?
— К Батыге?! Так ты от него, что ли? — наконец догадался. — То-то я гляжу, братец-то мой затрясся, ровно больная собака.
— А то как же, глянь-ка вот...
И Гневаш показал Олегу новенькую пайдзу.
В дороге всё разъяснилось.
После того как полтора месяца назад расстались они уже поблизости от рязанских заборол, поспешил Гневаш сразу в Батыеву ставку:
— Знал, что повяжут тебя, княже, а убивать не станут. Коль упёрся в своё... ну, думаю, хочешь лоб расшибить — расшиби, умнее будешь, — говорил Гневаш в обычной своей манере — заботливо, но хамовато... и уж вовсе без почтения к родовитости.
— И пустили тя? — успокоившись от удивлений, выспрашивал слугу ли, друга Олег.
— Да вот, пролез, — довольно осклабился тот. — Грозился всякому поперечному: не приведёте пред светлы очи самого, в котлах вам бултыхаться. — После этих слов правдивый Гневаш, пустого бахвальства не любивший, немного стушевался. — Ну... не вдруг... Где и держали, голодом морили, где и меж костров водили. Долго ли, коротко, добрался-таки до главной юрты.
Многое он тогда занятного Батыю рассказал. И про то горестное Олегово «посольство» перед штурмом Старой Рязани... И как угодили Олеговы доброхоты вместо джихангира к Гуюку. И как порубил Гуюк всех, а Олега — приберёг. Всё рассказал Гневаш... и про остальные их невзгоды, и про побег, и про склоки в Гуюковой охране, а главное — что держит Ингварь своего соперника в порубе.
Бату слушал, молнии метал, руки кусал с досады на себя...
Гневаша за службу и верность щедро одарил и немедленно послал людей выручать несчастного князя из беды.
Бату. 1241—1243 годы
Правильно рассчитал Гневаш: крепко нужны были тогда Батыю свои князья. На волоске его власть висела, хоть и немногие это видели. На востоке, в Каракоруме, Гуюк ядом истекает, а западе Вечерних земель правители с Римским Папой во главе ножи точат.
А все войска после «вечернего похода» обратно в Монголию отозваны. А «своих» сил у Бату — от плети ремешок. Тут хочешь не хочешь, а соратников и со дна котла будешь выскребать.
Если придётся с Гуюком войско на войско схлестнуться (а дело, видно, к тому идёт) — кто его поддержит? Есть на Западе союзник могучий и верный — император Фридрих, этот бы помог — он такой. Тем более что Фридрих как никто ему обязан. Сколько монгольских, кыпчакских, аланских, урусутских воинов легло под стенами малопольских, мадьярских, силезских крепостей? За добросовестное разорение папистов во всех этих землях, за взятые города и измотаные осадой города, за гниющих под землёю Лигницы и Шьявы рыцарей, что никогда уже не встанут под знамёна Папы Григория Девятого, надо платить честь по чести.
Во время той тяжёлой войны его измученное войско (не видавшее и в Китае такого сопротивления, как у этих небольших каменных твердынь) упрямо рвалось через предательские горы к Адриатике, к чужему морю. Горели неохватные погребальные костры и в небо улетали его, Бату, верные воины. Всё меньше становилось тех, кто знал его отца, и уж подавно тех, кто помнил молодым Темуджина.
Бату смотрел на эти костры, смотрел, и обида скребла горло. Кто же кого перехитрил? С одной стороны посланцы Бамута утешали: радуйся, воюешь на стороне одного врага против другого, а не с обоими сразу, радуйся, ведь в боях редеют и Гуюковы силы, радуйся и тому, что имеешь теперь союзника на Западе. Он не даст папистам ударить потом, когда война завершится, радуйся — этот бок твоего будущего улуса в покое будет, и, когда грянет тревожная пора, спокойно обернёшься на Восток.
Фридрих ничем не помог ему тогда, не имел возможности он его — «язычника, исчадье тартара» напрямую поддержать — отшатнулись бы многие союзники. Но всё равно многие рыцари шли к нему в тумены, намереваясь воевать не за него, а «хоть с чёртом, но против Папы». Пусть хоть так, но... хорошие это были воины, крепкие. Бату зауважал этих людей, кого и возвысил до тысячника, как тамплиера Петера. Когда после той несчастной битвы под Олюмцем гвельфы взяли этого Петера в плен, то-то у них удивления было: в татарском войске, да вдруг европейцы. Да мало ли их было, хотя бы тех же угров да ляхов.
Нет, не так все: Фридриху и без того войны на своих рубежах хватало. Значит, на самом деле всё-таки он помогал, да ещё как. Его победа над гвельфами в Ломбардии (после чего Иннокентий Четвёртый сбежал в Лион и предал их обоих — Фридриха и Бату — анафеме) не была бы возможна, если бы сили гвельфской Польши и гвельфской Венгрии не были скованы джихангиром.
Несмотря на все потери, тумены Бату рвались к морю. Фридрих обещал корабли, чтобы переправиться в Италию, и тогда... Они объединятся... Тут уж папизму конец. И Яса не нарушена. Можно потом взяться и за врагов на Востоке — поддержать Чуцая против Джагатая и его отпрысков, но...
Но Небо переменчиво.
Ох уж эти монгольские законы. Смерть великого хана Угэдэя — как палка, брошенная под ноги на бегу. Закон — воронёное железо, его не затупишь — это установление ещё от «Бога Чингиса».
Они ушли с морского побережья, не дождавшись кораблей. Они бросили Фридриха в самый неудобный миг. Они дали Папе собраться с силами...
Не ушли бы тогда, можно было ждать от Фридриха поддержки против Каракорума, а так — он снова увяз в борьбе с недобитым врагом, а Бату ничем не может ему помочь. Он больше не джихангир, а войска отзывают в Монголию. Не ровен час, могут ударить против него самого.
Согласно Ясе, все дела, кроме самых неотложных, должны быть приостановлены до выбора нового хана. Не желая лишиться головы, Бату в Каракорум не поехал, а закрепился в низовьях Итиля на притоке Ахтубы.
Вверенные ему люди таяли на глазах. Ушли прошедшие все огни кераиты и найманы, которые были в прямом подчинении у Гуюка. Ушли птенцы из Коренного Улуса, воевавшие под началом второго его врага — Бури. Только сейчас, расставаясь с этими возмужавшими мальчишками, он вдруг осознал, что они перестали быть птенцами, а он постарел. Прощание с Мунке и его людьми было тяжёлым. Сын Тулуя — единственный из тайджи, кто не смотрел на Бату с завистливой ненавистью.