— Ну что ты там делаешь, дурачок?
Дрожащим голосом:
— Скажи, Темугэ... что... вот так... вот так, как в этом сугробе, скоро будет везде?
— Ну уж, — смущался старший, — во-первых, в тех городах, которые откроют нам ворота, так не будет. Да и потом, войско Мунке отвоёвывает сено в кыпчакских зимовниках, — не подохнут твои драные клячи.
— Если не пустят нас урусуты в города, это мы, а не клячи подохнем среди этого бесконечного замерзшего кумыса...
— Жаль, что пить его нельзя.
— А ну прекратить щенячье вытье, — окликал их кыпчакский проводник. Впрочем, и он в такую пору здесь не бывал.
С разгневанного чужого неба летели за шиворот раскалённые снежинки, маленькие враги, готовые побеждать своим несметным количеством. Правда, только иногда они объединялись в большие войска-метели, а пока было терпимо.
Костры из репейника и бурьяна тепла не давали. Унылыми вечерами воины скакали вокруг вялых языков больного пламени, как шаманы. Тогда казалось, что весь лагерь жаждет улететь под крылышко Мира Духов... хотя бы для того, чтобы согреться.
Неприхотливые кобылы и мерины обоза с превеликим аппетитом объедали хрустящую, примороженную желтизну, будто желая насытиться впрок. Сытые боевые хулэги тыкали брезгливыми мордами в землю, но зарываться носами в прибитую дождями траву явно не спешили.
Бату и Боэмунд. Под Пронском. 1237 год
Бату жевал травинку, медленно выплёвывая отгрызенные кусочки. Вот так же разжевать бы да и повыплёвывать навязших в зубах царевичей. Хорошо устроились, мангусы... Теперь он стал, наконец, со всей силой ощущать, почему все так легко согласились выбрать его джихангиром на радость Юлюю Чуцаю — видать, не перестарался мудрейший, уговаривая. По той же причине старейшины выбрали когда-то юного Темуджина своим ханом. Все промахи — палкой по его загривку, а жирные куски побед (это уж как водится) разделят сообща, как туши сайгаков на облавной охоте.
Но где же этот несносный Бамут? Уже второй день, как ему положено быть тут. Заставляет хана, словно мальчишку, выезжать в степь и портить глаза, глядя на эти ядовито-белые бескрайние холмы снега.
Джихангир поднялся на стременах, всмотрелся, будто оттого, что липнешь к этой снежной белизне, Бамут быстрее появится. Однако на сей раз глупая игра со временем его не подвела. Скорее почувствовал, скачет... скачет Бамут, наконец.
Вскоре они уже ехали стремя в стремя, говорили.
— Чем порадуешь? Что там за Резан?
Бамут поправил мерлушковую шапку: оттеняя его раскрасневшееся румяное лицо, она делала друга моложе, чем он есть. Вот так он всегда: если занят интересным делом, то расцветает, как тюльпан весной, чуть отдых — начинает мрачнеть и разваливаться.
— Порадовать особо нечем... Не договоримся мы с ними.
— Не дадут лошадей?
— Разве что продадут… — нерешительно вздохнул Бамут.
— Ну ты сказал! — озлился джихангир. — Этак никакой добычи не напасёшься, да и не могу я унижаться и с урусутами торговаться. То-то Бури с Гуюком повеселятся. Нет, нам нужна их покорность. Неужто слухи о разгроме Булгара сюда не докатились, не заставили задуматься? Чем страшнее завоеватель, тем меньше крови.
— Докатились. Да вот толку от этого чуть. Булгары — враги Рязани, говорят: так им и надо, что побили поганые бесерменов. — Боэмунд сбил с отросшей бороды налипшие сосульки, виновато улыбнулся. — И то сказать: где резвится мстительная радость, там страху привольно не пастись.
— Я чего-то подобного ожидал, — всё-таки расстроился Бату. Знал по опыту, если уж Бамут говорит, что ничего сделать нельзя, стало быть, так оно и есть. Но как не хочется втягиваться в очередное сражение. Джучи вербовал себе будущих друзей из числа вновь покорённых, такая судьба и Бату назначена. Но если гнать их в хашар на Резан (а кого же ещё?), какая уж после этого дружба? Да и гибнут в хашаре все без разбору, и умные и глупые, а ожесточение растёт. Гуюку и Бури что? Нагребут добычу — и домой. А ему с этими людьми жить, ему тут править. Мирись потом, попробуй, дави восстания. Ну да ладно, худое лучше знать заранее.
— Рассказывай, — на радость семенившим на расстоянии видимости тургаудам, Бату и Боэмунд повернули коней к ставке.
— Знаешь, сартаулы говорят: два тигра дерутся, а умный человек собирает шкуры, это знают все. — Боэмунд выбросил руки в стороны, как бы «расстилая» эту надоевшую поговорку как войлок, чтобы «ставить» на этот войлок серебряные кувшины новых рассуждений. Это была его обычная манера.
— Резан — это такой «умный человек», да? — охотно вступил в игру Бату.
— Всё так, но есть кое-что ещё, — улыбнулся лазутчик, — представь себе, эти тигры, а вернее медведи, никак друг друга не съедят и к драке за долгие годы привыкли, при этом наш разумник всё пытается помочь слабейшему, да так ловко, что постоянно получает по морде когтями. У него там уже живого места нет.
— Это называется не хитрость, а храбрость и удаль, — засмеялся Бату, — в жизни всегда найдётся копьё для желающих наколоть свою удалую рожу. Какие копья здесь?
— Видишь ли, Бату, здесь рассказом об одной Рязани не обойдёшься. Я тут долго тыкался по неправильным тропинкам, как осиротевший жеребёнок в вымя чужой кобылицы.
— Ты уже совсем монгол, Бамут. Подгоняешь мысли под лошадей, продолжай, — улыбнулся Бату.
От всех остальных джихангир требовал говорить чётко и коротко. С Бамутом — упражнял свой разум в цветастости. Без этого никак. Для разговора с послами иноземными годится, увы, только такой язык. Хан опять вспомнил несчастного эцегэ. Когда-то насмехался над ним, глупый. Теперь вот сам даёт повод для насмешек зелёных юнцов своей вынужденной многоречивостью.
— Не увидев зверя целиком, глупо в него стрелять. Откуда узнаешь, что послал стрелу именно в сердце, а не в ногу? Хищник, разъярённый лёгкой раной, вдвойне опасен.
— Хорошо сказал, анда. Именно этого понимания не хватает нашим заносчивым тайджи. При случае я напомню им про охотничью мудрость. Здешний диковинный край покрыт лесами, как ёж колючками. Гуюк и Бури настаивают, чтобы я ухватил этого ежа со стороны иголок, словно молодой пустоголовый корсак.
— Желания царевичей понятны. Ты будешь выть с иголкой в носу, они — пожирать перевёрнутого тобой ежа, — понимающе вздохнул Боэмунд. — Это удивительная страна, хан. Можно понять, когда род мстит роду за обиды... и так, пока совсем не сотрутся роды.
— Ещё бы. Даже зубы, если ими всё время злобно скрипишь, сотрутся. Такое было у нас до Темуджина, почти стёрлись «зубы».
— Можно понять, когда одно племя порабощает остальные и держит их в покорности, — продолжал плести Боэмунд.
— Это ему только так кажется. Чужие кости крепче собственных зубов. Не сотрутся зубы, так пообламываются, — вздохнул Бату, подумав о печальной судьбе, ждущей монголов, тающих от похода к походу, как лёд в котле, — а что здесь?
— Одна расплодившаяся семья доказывает свою полезность для остальных тем, что плодится специально для того, чтобы резать друг друга.
— Не понимаю.
— Честно говоря, и я не очень-то такое понимаю, — опустил свои пронзительные глаза друг.
Бату — не сам по себе, он — «всесильный» джихангир. Как бы ни пытались его послы решить дело миром, в их речах должно прозвучать это громоздкое слово — «покорность». Оно, как камень на шее упавшего в воду, превращает все умелые гребки в беспомощные барахтанья утопающего.
Впрочем, судя по тому, что успел выведать Бамут, переговоры окончатся неудачей в любом случае. Гюрга, коназ рязанский, слишком ничтожен, труслив, не уверен в себе, чтобы думать о жизни своих подданных. «Жаба раздувается, тигр прячется в кустах» — так говорил когда-то Маркуз, это очень верно.
— Он до смерти запуган ульдемирским коназом — это точно? — переспросил Бату.