— Грозят нам паписты крестовым походом с Запада, а того пуще — грозят несториане Гуюковы крестовым же походом — с Востока. А суздальский Ярослав, Гуюком в ставку вызванный, того и гляди, предаст меня. Чует душа, так оно и будет. А я ему Киев пожаловал, — вкрадчиво добавил хан, — может, зря пожаловал?
Князь встрепенулся.
— Ежели свалим Гуюка, за верность и помощь — кому Киев отдам? А Данил? Подумай о том на досуге... Подумай и о том, что откупщики, которые в землях твоих свирепствуют, — не моя вина. Они из Каракорума, а не из Сарая моего. Свалим Гуюка — не будет никто сабанчи твоих обижать. Поборы сверх меры и вины — мягкой данью заменю, чтоб воинов кормить вам же на защиту. Вот о чём думай, Данил. Всё, иди с миром.
Ярослав Всеволодович. Каракорум. 1246 год
— Ну что, коназ, неужели сменишь ты будущее величие на слюни сострадания к тем, кому не доступны думы великих? Неужели предпочтёшь упустить коней своей славы ради той травы, которую они потопчут? Русью владеть будешь, земли ляхов и франков восходных жалую под крыло. Счастливы будут потомки твои, милость такая — раз в жизни бывает, выбирай. — Гуюк смотрел на Ярослава торжествующе. Он уже не сомневался.
— Я дал слово Бату, — неуверенно проговорил Ярослав, и это признание уже было равносильно согласию.
Гуюк усмехнулся. Урусут хочет, чтобы его уговорили.
— За верность слову, данному врагу моему, пострадает спина.
— И лишишься войск урусутских, — осторожно напомнил князь. — Под моей рукой пойдут воевать за тебя. Без меня — соскребай не соскребёшь.
Гуюк усмехнулся вторично. Урусут торгуется — уже хорошо.
— Ваши попы благословили мой поход на еретиков-папистов.
Ладони князя ползали по холодным коленям, как два белых непослушных паука. «Всякая мука не вечна», — робко попытался он себя утешить, но только усугубил мучения. К тому же вылезло из глубин ужасное уточнение: «Всякая мука, кроме одной... той, что начинается с проклятья тебя Богом».
Ему стало вдруг пронзительно тоскливо, и если б он мог надеяться, что достаточно разбить голову и наступит вечное забытье, — князь бы сделал это немедленно. Однако, как человек православный, он знал — вечным будет что-то другое. Или — или.
Все города, что пощажены были в прошлой войне, будут воевать за Батыя — не за Гуюка. И не отстраняться придётся как в той войне, а своими же войсками жечь не черниговские, поля родные.
Неожиданно возниколо видение: перед ним Переяславль, город, знавший Ярослава задорным мальчишкой; угрюмые смерды на стенах, родные бородачи, с кем столько походов прошагал; и он... он стоит пред стенами с войсками из верных и к вечеру убьёт и этот город, и этого мальчишку.
Авраам, поднимая жертвенный нож над связанным сыном, мог сомневаться в праведности действий своих... Но Всевышний сжалился над любимцем — отвёл дрожащую руку, чем оставил Аврааму высокий дар сомнения.
К Ярославу он не так снисходителен, чёрных ангелов Гуюка не остановишь, как стрелу в полёте. Поздно. Теперь князь наконец получит власть, утратив вкус к ней, получит победу, навсегда попрощавшись с животной радостью от победы.
Неотвратимая рука холодной справедливости аккуратно вспорола кожу, она приближается к его ничтожному сердцу, — оно пока только маленький кусочек мяса — приблизится, сожмёт его и сделает золотым. Суетное естество слепо трепыхается, как заваленный на бок баран. Ещё мгновение, мгновение — дело сделано. Превращение состоялось.
Сияющий, прекрасный в своей непреклонности витязь врастает в истомившегося жеребца. Теперь он — высокое орудие всезнающего Господа, теперь он — святой. На долгие века вперёд.
Клочья похолодевшей лошадиной пены текут на землю, как насмешка над теми слезами, которых больше не будет.
Потом огромный живой и тёплый город отдают на трёхдневное разграбление и насилие. Отдельные крики на расстоянии не различимы — слишком много их. Однако опытное ухо ценителя-ветерана, влюблённого в своё дело, различит в сладком гуле неповторимые оттенки, характерные именно для этого места — ни для какого другого.
Кажется почему-то Ярославу, что переяславский гул похож на мычание испуганного бычка. Подумав об этом, ставший «орудием Неба» князь даже улыбнулся: так оно и есть. Ведь городу придётся выдрать его древний болтливый язык — язык вечевого колокола. И языки всех других городов.
«Вот он и мычит как немой».
Строптивым горожанам — которых Ярослав знал ещё с раннего детства — отрежут носы и уши. Но новое его, медное, прекрасное лицо уже не исказится при виде этих досадных сцен. Не изуродуется безобразными гримасами сомнения в Высокой Правде своего возмездия.
Теперь он — святой. На долгие века вперёд.
Ярослав встряхнул головой, отгоняя виденье. Так или иначе, Бату — обречён. Поддержать его сейчас — потерять всё. Кто же этого не видит?
Сказал почти шёпотом:
— Да, великий хан, я принимаю твои условия.
Суркактени и Мунке. Каракорум. 1246 год
В сказочном краю, где бушуют жёлтые сухие моря, где реки выползают, как змеи из песчаных нор, где драгоценные лалы[121] и нефриты падают обвалами с угрюмых полночных скал, жила-была древняя страна оазисов — бедный, бесплодный край. Там издавна поселились чуть ли не самые богатые в мире люди — посредники караванной торговли.
В том краю искони пролегал блистательный путь, позволяющий владыкам Мира Западного и Мира Восточного щедро оплачивать тот кнут, при помощи которого они добивались, чтобы подданые были им покорны, чтобы они были «шёлковыми». Из-за того и прозвали эту жаркую дорогу Великим шёлковым путём.
Или, может, не из-за того? А просто везли по нему на Запад шёлк-сырец и шёлк-одежду, а обратно на Восток — иранскую краску для тех бровей, что и так красивы, вавилонские ковры в те дома, где и без того не жёстко, кораллы и жемчуга в те сундуки, что и без оных не пустовали.
Династии посредников тянули свою родословную в необозримую даль времён и были поначалу чем-то единым — народ тут рождался всё больше рослый, бородатый, светловолосый с отливом в рыжину, а глаза у них были — голубыми, как окаменелый лазурит из соседних гор.
Внешность свою они очень почитали — узнавали по ней породу. Ходили гордые, важные и знали силу свою: кому они мошну свою откроют, тот и будет в мире царь. Обидеть их самих опасались: кто же рубит ту чинару, под которой тень. Окрестные народы меж собой бодались, а к ним — с улыбочкой заученной.
Всё это так, и должно так быть, да вот беда... в мире здравый смысл не всегда торжествует. Ежели правду молвить, кто посредников обижал, сильно потом об том каялся Но в том незадача, что сначала-то обижал, а уж после — каялся. Доставалось оазисным старожилам и с Востока и с Запада.
Как-то раз, во времена укромные, пришлось бежать рыжебородым из Турфана — одного из «шёлковых» оазисов, спасаясь от ошалевших головорезов Срединной Равнины, Китая. Занесло их тогда, породистых, аж за Байкал. На родине этих людей называли чешисцами, а в новых землях — «мень-гу», или, иначе говоря, «монголы».
На Западе посредников тоже не всегда боготворили — то нахлынут арабы, то тюрки меру забудут... Однако местные жители не унывали, породу сохранили в чистоте. Это, конечно, правда, но не вся — кое-где попортили-таки окрестные дикари и породу.
Ведают мудрецы — вначале было Слово, меч — позднее. Потому пытались увещевать здешних толстосумов Божьим Словом, чтобы затем, в других местах мечом орудовать сподручнее было. Да только Бог един, а слово-то его кругом разное, и это бы ещё полбеды — кроме того, оно ещё «единственно верное». Кого только не переслушали оазисные жители за многие века, каких споров не насмотрелись.