Всё чаще он стал говорить, что может умереть, так и не закончив своих дел по уничтожению плохих людей во благо хороших, и тем обречёт осиротевший мир на ужасную судьбу. Да, узреть своими глазами родную землю, очищенную от скверны — это совсем не то, что завещать дело наследникам. Они уже при жизни его поднебесную юрту расшатывают. Как тот же Джучи...
Однажды, после усиленной молитвы, он вдруг возомнил себя бессмертным, чуть ли не божьим сыном. Прорицатели всех мастей, перепуганные бесконечными казнями, сообщали ему на этот счёт только обнадёживающие пророчества. Когда-то Величайший наказывал за криводушие, за лесть, но теперь никаких возражений и слышать не хотел — помудрел с годами. Всё это было ещё полбеды, но тут явился из-за синих гор даосский старец Чань-чунь...
Честно говоря, об этом Юлюю Чуцаю было больно вспоминать, потому что в появлении выжившего из ума «мудреца» была его вина. Хотел как лучше, а получилось...
Дело в том, что Чингис, верящий в своё бессмертие, ходил в хорошем настроении, таким его и удалось подловить, когда возник вопрос про пастбища, и победа досталась не овцам, а людям. Однако присущая хану подозрительность (тяжёлое наследие юности) и упрямый здравый смысл терзали его сомнениями: а вдруг он всё-таки умрёт, как все. Пусть не сейчас, а лет через сто — ужас какой. Борода-то вся седая, и глаза слезятся.
Тогда и появилась эта идея — притащить сюда знаменитого старца-даоса Чань-чуня, о котором шла молва, что он знает тайну бессмертия. Думали, тот хана обнадёжит, всё, что от него требуют, пообещает. Люди Юлюя Чуцая, сопровождавшие Постигшего Суть, уж как только ему ни намекали — что именно должен сказать Мудрейший, чтобы хан вознёс его общину до небес. Замысел строился на том, что у Носителя Высшей Мудрости осталось хоть немного мозгов, чтобы понять: пока Великий Хан жив, ему можно сулить бессмертие, а помрёт — так о том, что смертен, уже и не узнает.
Однако Чань-чунь оказался честен и глуп, как тот мерин, которому нет дела, кого он везёт, — хозяина или вора. На трепещущий вопрос Величайшего уронил мудрец ему на сердце неподъёмную правду: «Средства против бессмертия НЕТ». Уронил и ускакал, довольный, в свои дикие горы. И невдомёк дураку, что сия тяжёлая правда (в которой не сомневается ни один человек в здравом уме) стала «средством против бессмертия» для очень многих.
Темуджин с тех самых пор как взбесился — казнил всех подряд направо и налево. Сам Юлюй Чуцай едва уворачивался от его гнева. Казалось, Потрясатель решил отомстить даже траве за то, что та будет глазеть на солнце, когда хан уже покинет этот мир.
Да, в последнее время Темуджин был явно нездоров и ринулся на войну с тангутами с какой-то совсем новой, болезненной страстью. Раньше ему нравилось прежде всего побеждать, теперь же главное было в том, что он убивал, давил. Подобно тому, как пропойца заливает тоску вином, Темуджин, казалось, заливал её свежей кровью. Даже ближайшие приближенные — Субэдэй и Джелмэ, которых с восторгом называли «псами-людоедами» (пример для подражания юношам) — всё чаще озабоченно переглядывались.
В землях тангутов монголы вели себе уже совсем не по-варварски, а как культурные люди. Убивали не хаотично, не в горячке боя, а планомерно и трудолюбиво, как когда-то это делали предки Юлюя Чуцая кидани. Нет, даже не так, а подобно тому, как поступают в завоёванных землях образованные китайцы. В этом (последнем для Темуджина) роскошном пиршестве грифов монголы были способными учениками.
Как-то раз Тулуй, любимый сын Темуджина, поймал проблеск хорошего настроения хана, редкостный теперь, как алмаз среди пустой породы. Он сделал попытку отговорить Величайшего сурово наказывать сыновей недавно погибшего Джучи за строптивость отца:
— Отец, они верны тебе до могилы и просят прощения за ошибки своего эцегэ. Один из них — Бату — очень способный воин и прибыл положить у твоих ног всю свою жизнь без остатка. Не лишай их своей милости, прости. Они доблестно стерегут твои северные границы.
Из всего сказанного Темуджин услышал отчётливо только слово «могила».
— «Могила!!» — исказилось его лицо. — Вы все хотите моей могилы!!! Нет, нет... Вон отсюда! — заверещал он на испуганно отпрянувшего Тулуя. — Хотел повременить, но нет... Повелеваю: всех казнить, всех джучидов! Вырвать больной корень... Всех этих меркитских выродков — в пыль!!! В пыль! Послать туда Джэбэ наместником с киданьскими тысячами. Приказ отвезёшь сам. Во-он!!!
Тулуй побледнел, впервые увидев отца таким, сделал глубокий вдох и взял себя в руки. Но что-то непоправимо дрогнуло в нём — в том, кого Темуджин называл своим зеркалом:
— Если так, отец, казни и меня. Я не хочу служить мангусу, пожирающему свою семью. Это не ты, а кто-то другой говорит сквозь тебя.
Сцена сия разыгрывалась в походном шатре у стен тангутской столицы Джунсин, которая отбивалась с отчаянием обречённой, что придавало всему происходящему должный накал.
Темуджин не унимался, его голодная ненависть унюхала поживу. Упёршись в подлокотники походного трона трясущимися руками, Величайший вдруг вскочил, глаза его сладострастно закатились.
— Правильно, сынок, правильно просишь. Боги зовут меня. Нельзя отказывать воину в главном, мне будет грустно без тебя там. Эй, тургауды, сломайте ему хребет... ну...
Ужаснувшаяся стража не шелохнулась. Всё-таки это касалось не кого-нибудь, а самого Тулуя. А повелитель — в себе ли? Ответ не замедлил: Величайший вдруг зашамкал слюнявым ртом и рухнул на ковёр.
Как бы там ни было, но слово бога живого для подчинённых — закон. Растерянность тургаудов могла вылиться во что угодно. Как бы то ни было, но приказ прозвучал.
Однако и Тулуй не дремал, резко обернувшись, он выпрямился — стройный, раскрасневшийся, властный:
— В отца вселились злые духи. Все видят? Нет? — Это он сказал почти шёпотом, но внятно. Потом резко, с шёпота в карьер, заорал командным голосом, как перед войсками: — Не слышу!!!
Тургауды судорожно закивали. Тогда, снова сменив интонацию и теперь уже просто внушая, Тулуй заговорил внятно, по-отечески:
— Мой отец — величайший из людей, но если туча скорби укроет нас своим крылом, кто его заменит? Подумайте о том, верные нухуры, — и, раздвигая их нерешительные копья, быстро вышел из шатра.
И тургауды за ним... не ринулись. Рискуя своими головами, остались на месте. Он вышел и похолодел... Темуджин, схватив кого-то в свои челюсти, уже не отпустит... и сына любимого не пожалеет, как библейский Ибрагим (всякого такого Тулуй наслушался от христианки-жены). Темуджин теперь такой. Любящим сыновьим сердцем, познавшим сиротство, Тулуй по-прежнему чувствовал отца.
Не стоит и говорить, что подробности задушевной беседы родных людей, не замедлив, долетели до Юлюя Чуцая. Новости он узнавал одним из первых в Великом Улусе. Отдав должное Тулуевой выдержке, всесильный фаворит вспомнил про некоего чародея Маркуза (в сведениях о нём чудеса переплетались с туманной явью), единственного из неких пришедших, которые уцелели после давней травли. Вспомнил и про то, что Тулуя и Маркуза связывала таинственная дружба. «Его наука, чародея», — подумал Юлюй Чуцай. Поведение Тулуя ему понравилось. И что теперь? Выжидать, когда Темуджин «очнётся»? От этого зависело все: и судьбы молодых джучидов, и Тулуя, и — кто знает — может быть, и самого Чуцая.
А если... тут изнеженное тело первого советника ответило на новую мысль обильным потоотделением под невесомым халатом...
Если Величайший не очнётся, будет тоже не сладко. Весть о смерти Повелителя грозила такой залихватской смутой, перед которой все художества прежних лет могли померкнуть, как свет бумажного фонарика на фоне пожара. Спуститься с вершин военной доблести к скучной мирной жизни в завоёванных странах нужно было так, чтобы при спуске не сломать себе шею. А для этого хорошие отношения именно с Тулуем были тут как нельзя кстати. Нужно было срочно заручиться его благодарностью хотя бы за то, что спас его от внезапной казни. Да, именно так, а для этого предстояло рискнуть, ещё как рискнуть.