— Я знаю, несториане говорят: «Уч-Ы-дак» — Троян.
— Троица, — поправил Боэмунд.
На тюркском языке, понятном им обоим, объяснять это всё было трудновато. Сюда бы священника-несторианина, он бы быстро сообразил, перевёл и на монгольский. Но Боэмунд со здешними еретиками почти не общался, зато Бату общался много.
— У нас тут есть свои волхвы Креста. Они говорят: Мессия отдал себя в жертву за грехи людей. Так говорит моя мачеха Никтимиш, например. Я у неё всё спрашивал: в жертву — кому? Мы закалываем в честь Хормусты лошадей и быков — это я понимаю. Но чтобы Бог требовал себе в жертву собственного сына? Зачем такая свирепость? Наш Тенгри добрее.
— И поэтому вы спускаете в могилу умершего хана его удавленных наложниц и слуг. Хороша же доброта.
— Нет... вовсе нет. Эти жертвы не Богу, это для самого хана, чтобы в Мире Духов было кому ухаживать за ним, чтобы он не был одинок. А Хормуста тут ни при чём. Впрочем, я считаю, что это неправильно. Это сами люди делают из сострадания к умершему. От жалости и непонимания. Но сострадание — не всегда правильно. Где-то же нужна и жёсткость, разве нет? Я думаю, достаточно бросить в могилу войлочные онгоны... может быть... и тогда некоторые духи из тех, кто неприкаян, будут умершему помогать. А живые — нужны среди живых. — Бату надолго замолчал, уставившись на чёрный треугольник над порогом, соединявший их с ночью, — тоска по Мутугану зазубренной ядовитой стрелой снова впилась в его истерзанное горло, — потом встряхнулся. Его осенила новая идея: — Слушай, Бамут, как всё просто. Я сделаю онгон Мутугана. Очень красивый, ему понравится... И повешу... буду ему губы мазать как близкому родичу. А ещё я сделаю его туг... и мы снова будем вместе.
По румяным щекам царевича поползла капля.
Выспаться после беседы не пришлось. В этот день ленивую зарю разбудили боевые барабаны. Боэмунд и Бату — который так и уснул будучи в гостях, — протирая глаза, выкатились навстречу ещё блёклому рассвету. Толпы заспанных людей бежали к сцепленным повозкам, окружавшим курень не таким уж и плотным кольцом — появления врага здесь, в ставке-орду, никто не ожидал. Молодёжь, выросшая в наступательных войнах и прекрасно обученная к маневренным схваткам в открытой степи, несколько подрастерялась.
Времена, когда приходилось отбиваться от набегов вот так, прячась за кибитками, поросли полынью недавних преданий. Эти люди видели много войн в чужих краях, они знали, что делать под зубастыми стенами, швыряющими сгустки смолы, как поступать в открытом поле, в неумолимой теснине горных проходов, а вот о такой обороне знали... да не на собственной шкуре. Поэтому без лёгкой паники не обошлось.
Общая привычка к жёсткой дисциплине не позволила довести положение до угрожающего. Кыпчаки застряли у заграждения и потеряли ретивость. Они явно рассчитывали на что-то другое — может, ожидали, что в курене окажется меньше защитников. Так или иначе, а на сигнальных вышках уже пылали огни, а значит, скоро подоспеет подкрепление от соседей.
Вражеские всадники неуверенно заметались, их выстрелы лишились опасной прицельности. Уж чего-чего, а этот миг неприятельской нерешительности для каждого участника джурдженьских и сартаульских походов, — а тем более для тех, кто ещё застал предшествующую им Великую степную распрю — отдавался нетерпеливым зудением в ладонях, хватающих рукоятки оголодавших сабель.
Вылазка в этих условиях — вот-вот подоспеют соседи — была скорее молодецкой разминкой, чем необходимостью... И всё же, как и в положениях опаснейших, всадники образовали строй с такой запредельной для Боэмунда ловкостью, как будто в центре построения вдруг закрутилась втягивающая людей в пучину воронка. Они слились в единый, тесный, очень правильный по очертаниям прямоугольник, слегка заострённый впереди. Ещё когда был с Мутуганом, Боэмунд видел это монгольское чудо, но восхищался каждый раз будто впервые. Это совсем не вязалось с представлением о наступлении дикарей, как о некоем хаосе, больше того — Боэмунд и на рыцарей насмотрелся — те так не умели.
«Их не убивали за разгильдяйство», — попытался он оправдать соотечественников, зная что у монголов за потерю места в строю в условиях боя полагается смертная казнь. Однако восхищение, как и раньше в подобных случаях, возобладало над мелкой досадой. Кроме того, общую гармонию очень подчёркивал вороной цвет лошадей, у всех одинаковый, а Боэмунд любил гармонию.
— Почему только вороные? — отдышавшись, спросил он Бату.
Тот гарцевал рядом, сдерживая солового иноходца, рвущегося за чёрными собратьями.
— Так легче управлять с холма, всё видно.
— Вот как. У нас для такого и лошадей хороших не напасёшься. — «Попробуй, заставь рыцарей походить друг на друга», — подумал он об истинной причине.
— А как же отличают в бою своих от чужих у вас?
— Ну... знамёна, накидки на доспехи.
— Знамёна могут упасть, накидки — порваться. Лошади всегда лошади. — Иноходец Бату, похоже, успокоился.
Теперь большинство из участников действа, казалось, не обращало внимания на всё, кроме узкой задачи, поставленной непосредственно ему самому. Они будто бы не видели больше друг друга и на врага внимание не обращали — словно кто-то вынул из людей их мятущуюся душу. Это тоже было странно... Во время сражений на Святой Земле в таких случаях в воздухе стояло воодушевление победы, вот его-то как раз Боэмунд весьма ценил.
А здесь, в осаждённом курене, наверное, стало бы даже тихо, если бы кыпчаки за ограждением не выкрикивали свои боевые ураны, больше подбадривая себя, чем соседа.
— Урагша, вперёд. — Это был не выкрик, скорее какой-то знак. Только теперь, когда литой строй «чёрных всадников», медленно набирая разгон, тронулся с места — будто единое тело, — специально приставленные боголы растащили телеги, давая ему проход.
Не раньше, не позже. Ощетиненный длинными кольями курень будто выплюнул вдруг из себя отряд, как верблюд слюну. И она тут же стала разбрызгиваться веером, * охватывая нападавших. Из соседних куреней, обходя врага с боков и сзади, спешила такая же, расходящаяся веером подмога.
— Почему они не кричат? — спросил Боэмунд, вспомнив, что рыцари, да и сарацины в таких случаях всегда вопили.
— Зачем? Они же не мчатся на смерть! Просто облава, охота.
Царевич и приближенный подскакали к заграждениям. Было видно, что кыпчаков не секли мечами, а ловили арканами. Похоже, Джучи приказал. Разгром был полный.
Среди монголов оказалось трое убитых и полтора десятка поцарапанных стрелами. Неприятельские тела привычно складывали рядком, ловко стаскивая гутулы и отстёгивая сабли и саадаки. Раненых несмертельно деловито — за руки, за ноги — несли к предварительно расстеленным войлокам. Кто побогаче одет — удостоился носилок. Это действо несколько удивляло и несомых, и обитателей куреня. По обычаю, раненых врагов было положено добивать, но уж никак не лечить.
«Отец что-то задумал», — удивлялся Бату. Он, хоть и не был раньше в настоящих боях, о такой милости, выходящий за пределы здравого смысла, никогда не слышал.
Вокруг поверженных кыпчаков, недовольно морщась, вышагивали табибы из сартаулов, волхвы и шаманы, явно не проявляя желания улучшить судьбу страдающих.
Подъехал Джучи. На нём не было ни панциря, ни шлема. Или успел снять? Он прикрикнул на лекарей, чтобы те пошевеливались.
— Зачем нам лечить этих разбойников? — возмутился обвязанный чалмой белобородый магометанин. — Мои руки не могут копаться в червивой плоти неверных.
— Я тоже неверный, — нахмурился хан, — выдумывая причину отказа, следи за языком. Твоё везение велико, табиб, но равен ли ему твой лекарский дар? Делай, как я сказал...
Бату, наблюдавший за этой сценой, удивился металлу, который вдруг зазвенел в голосе отца при этой последней фразе. «Не так уж он, слава Небу, и мягкосердечен».
Джучи сказал это громко, как перед строем, чтобы все слышали. Остальные засуетились быстрее.