На следующий день, проходя по улице Серебряковской, я обратил внимание на то, что птицы слетаются на чердаки зданий, и тут же предложил.
— Зуб, лезем?..
Возражений не последовало. Ночью мы решили сделать пробный отлов. Достав два мешка и подготовив им для освещения, притихли в ожидании темноты. Но не все нам было ясно в задуманном. Как, например, попасть на чердак? Ведь дома, да и многие ворота их запирались. Выбрав трехэтажное здание на углу Серебковской улицы, я принял решение лезть на чердак по водосточной трубе. Там мне предстояло отловить голубей, упрятать их в мешок и сбросить добычу Зубу. Сколько водосточных труб Новороссийска запомнили те пиши ночные операции! Но первый подъем по одной из них навсегда запомнился и мне.
Лезть было не только трудно — опасно. Труба, слано скрепленная, могла бы просто отвалиться от стены, особенно когда уже на высоте третьего этажа я карабкался через сильно отступавший от дома карниз. Преодолел я тогда то препятствие. На чердаке управился быстро, а вознаграждением, платой за трудности были мне потом добрые улыбки пацанов-ровесников и их немногословная благодарность: «Сова — мужик что надо, ничего не боится. Сорок голубей нам принес…»
Временами я заходил домой. Мать была худая от голода, похоже, почернела даже. Когда приносил ей голубей, тревожно расспрашивала:
— Чьи они? Откуда?
— Да ничьи! Дикие…
Мать печально и подолгу смотрела на меня и повторяла:
— Смотри, сынок, ворованного мне ничего не нужно. Не обманывай людей. Как бы ни было трудно, оставайся честным и говори всегда только правду…
Я очень любил мать. Свидания с ней переносил тяжело — чем помочь, как пережить голод?..
— Потерпи, мам, — успокаивал я ее. — Вот подрасту скоро, и все наладим. Заживем еще хорошо…
Мать плакала, а для меня женские слезы — так и осталось на всю жизнь — самое невыносимое испытание…
Как бы пошла жизнь беспризорных мальчишек дальше, кто знает. Но вот однажды ночью, часов в двенадцать, когда все мы были в сборе, нас бесшумно и быстро окружили люди в полувоенной форме. Один из них, с козлиной бородкой, помню, обратился к нам:
— Ну, ребята, поехали, довольно мучиться. Теперь будете жить по-человечески.
С разных сторон послышались возгласы:
— Куда ехать?
— Зачем?
— Нам и так неплохо!
Кто-то возразил:
— Пацаны, новую житуху будем организовывать, хорошую, интересную.
Лица прибывших людей казались доброжелательными, голоса ласковыми, но в нас, беспризорниках, выработался уже некий инстинкт недоверия к ним. Кое-кто из ребят попытался было рвануть из кольца окружения. Их поймали. Все выходы оказались перекрыты.
И вот на грузовиках мы въезжаем во двор, на воротах которого огромными буквами написано: ОГПУ. Закрылись ворота. Нас выстроили. Разбив по возрасту, начали определять: тех, кому исполнилось пятнадцать лет, — в детскую колонию, младших — в детский дом. Потом всех остригли, раздели, одежду сожгли и повели мыться в баню. Непривычно было после осмотра на вшивость облачаться в чистое белье, одинаково пошитую одежду. За завтраком военный человек с наганом на боку принялся объяснять происшедшее с нами. Он говорил, что по решению рабоче-крестьянского правительства началась борьба с беспризорничеством, что заниматься этим будет ГПУ, председателем которого является сам Дзержинский. Строгий человек с наганом говорил, что задачу эту они решат во что бы то ни сталои что он не советует мешать им в этой их работе. Нам объяснили также, что все будут учиться — школа рядом. А потом ознакомили с распорядком дня. Распорядок предлагался по военному образцу: подъем, зарядка, завтрак, строем на занятия, строем с занятий.
И началась наша новая жизнь. За ворота детдома выходить никому не разрешалось. Полное самообслуживание — все делали сами: убирали, стирали, по очереди готовили пищу на кухне, даже стригли друг друга. Из обслуживающего персонала в детдоме было всего три-четыре человека. Они, кстати, числились и воспитателями, Спали мы, помню, на железных койках, матрасы и подушки набивали сеном. Постельного белья вначале не было, но потом каждому выдали по одной простыне. Вместо тетрадей в школе использовали какую-то серую обертоную бумагу, писали карандашом, так что и рассмотреть написанное в такой самодельной тетрадке было трудно. Словом, некоторым ребятам пришлись не по душе детдомовская жизнь — кое-кто удрал. А я остался и, больше того, как один из наиболее прилежных детдомовцев вместе с Колькой Зубаревым вошел, можно сказать, в историю тех дней, когда и стране проводилась работа по ликвидации беспризорничества.
Об «истории» чуть позже. Ну а что касается «прилежности», то, если честно, от других ребят особенно-то, конечно, я ничем не отличался. Все мы были более-менее равны. Хотя, конечно, у каждого из нас уже складывался свой характер, в каждом шел процесс самопознания — мы остро и внимательно наблюдали за окружающей жизнью, искали в ней свое место. А это значит — у каждого были свои невысказанные сомнения, радости, обиды. В нас так же, как и в нынешних ребятах, уживались юношеский максимализм, внешняя самоуверенность и даже агрессивность с внутренней неуверенностью в себе, скепсис и доверчивость, показной цинизм и внутренняя чистота.
Наши наставники, провозгласив нас, воспитанников детдома, хозяевами коллектива, учили быть ими. Каждый знал свои обязанности, каждый принимал участие в обсуждении вопросов работы и всей жизни коллектива, нес ответственность за то, что ему было поручено, за каждый свой поступок. Не «указующий перст», не унылые нравоучительные прописи, а требовательность лежала в основе работы любимого нашего воспитателя, педагога Петра Петровича Гудкина. Но как расположил нас к себе этот человек? Доверием. Этим издавна проверенным средством воспитания он перебрасывал верные мостики через самые, казалось бы, безнадежные душевные пропасти. И нам стал понятен принцип: чем больше к тебе доверия, тем жестче требования. Мы все были обязаны верить друг другу на слово. Если я, допустим, сказал, что был там-то, то никто уже не имел права проверять — был или не был. Верили! Такое доверие исправляло самых неисправимых.