Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Праздник вышел, как все теперешние деревенские годовые праздники. На речном кряжу, возле бора, такого высокого, такого молитвенного, установили палатку с орехами, семечками и пряниками; сначала собрались тут девушки, набеленные, нарумяненные, тихие парни и спокойные деды с бабушками, и все было хорошо до вечера, когда начали показываться здешние бойцы держаны и заречные бойцы проглоты. И с чего это началось! Пьяный Шалдыр говорил Петру Ивановичу:

– Я такой человек, Петр Иванович, что сказать не скажу и ударить не ударю, но уж ежели мне скажут и меня ударят, так и я тоже скажу и я тоже ударю. Вот я какой человек!

– И я такой же! – ответил Петр Иванович.

– Ну, спасибо же, спасибо тебе за твои слова, – вдруг на что-то обиделся Шалдыр, – благодарю тебя за такие слова.

– Какие слова? – переполохнулся Петр Иванович.

– А что ты меня проглотом назвал, кислая твоя шерсть. Ну, подходи ближе, ну, ударь меня! Я такой человек, что ударить не ударю, а ежели меня…

С этого спора все началось: проглоты стали за Шалдыра, держаны за Петра Ивановича, и пошло. Когда немые отчего-нибудь сильно взволнуются, вдруг из уст их начинает вылетать какой-то рев, ни на что не похожий в природе: ни волчий вой, ни собачий лай, ни птичье гоготанье, – так же ревели, только во сто раз сильнее, проглоты и держаны на высоком кряжу. А по тому же самому кряжу возле того самого места, откуда исходит ужасающий рев, вьется изящная сухая тропинка, и по ней в новых калошах, с зонтиками, в узких юбках, с узелками подсолнухов в руках, набеленные и нарумяненные, парами проходят деревенские красавицы и, жеманно помахивая носовыми белыми платочками и прислушиваясь к реву, узнают в нем какие-то любезные голоса и в ответ похихикивают, как ни в чем не бывало. Тут, возле девушек, увидел я Мартынова в цилиндре и в английском пальто: видно, не такою он застал свою Татьяну, чтобы гулять с ней на празднике. Мартынов говорил одной девушке:

– А может быть, вы уже дамочка?

– Нет, – отвечала она, – я еще барышня; скоро буду и дамочка.

– Как же вас называть: дамочка или барышня?

– Зовите барышней: дамочкой еще успеете, я всю жизнь буду дамочка, а барышней осталось немного.

И похвалилась, что не за простого мужика замуж выходит, а за писаря.

Только успела она эти слова вымолвить, вдруг перед ней как из земли вырос писарь сам и с проглотами. Кинулись на Мартынова, а держаны кинулись на писаря.

Дальше мне трудно рассказывать: я бежал вместе с девушками, и последнее, что осталось в глазах белою ночью, был высоко над рекою летящий черный цилиндр.

Вскоре после этого ездил я в Петербург и видел Мартынова; ему дали повышение: он стоит возле голландцев, вполне довольный и счастливый. Видно, что повышение и последние неудовольствия на годовом празднике погасили в нем деревенскую искру, и стал он теперь настоящим патошником и забыл о деревне. Но деревня Мартынова не забыла. Та же самая плакучая березка стоит на Татьянином дворе в ожидании постоянного своего дождика, а Татьяна Кругосветная уж больше не советуется с ней, как с родной сестрой. Да и вовсе ее теперь не зовут Кругосветной: она теперь в большом почете, у нее есть граммофон. Зря, для потехи, она его никогда не заводит, а только в особенные минуты, когда раньше хотелось с березкой советоваться. В эти священные минуты, как будто совершая обряд, начинает она осторожно крутить граммофонную ручку и надевать пластинку. Все пластинки хороши для нее, но одна особенная и называется в деревне плакучею. Как только эта пластинка запоет, в голос начинает Татьяна причитывать, и те самые бабы, что раньше так лаялись, теперь собираются под окно Татьяны и голосят с ней вместе. Вся деревня плачет о Мартынове, а пластинка поет:

Онегин, я скрывать но стану:
Безумно я люблю Татьяну.

Химик*

Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша - i_019.png

Рассветало что-то очень медленно, и медленно показывались очертания каких-то незнакомых предметов возле того дома, похожего на дупло. Наконец я увидел, что это была желтая крышка гроба, прислоненная к дому, и на столбиках против дома сидели неподвижно какие-то темные люди, как воронята, ожидающие добычи. Один из этих сидящих людей поднялся и громко, на всю улицу, стал бить ладонью в ворота. Не торопясь открылись ворота, началась пчелиная суета, и наконец вынесли покойника с открытым лицом, как это обыкновенно в провинции. Желтый гроб установили на дроги и медленно повезли по мерзлой, кочковатой дороге. Стало совсем светло. Видно, как в воздухе летят сверху белые мухи, а голова покойника, старичка с рыжей бородкой, болтается от сотрясений в разные стороны, словно эти летящие белые мухи беспокоят ее: мухи направо – голова налево, мухи налево – голова направо, качается и качается…

– Будет покой, когда запоют «со святыми упокой», – говаривал этот покойный теперь Иван Алексеевич, и вот теперь его несут и поют «со святыми упокой», а голова все болтается и болтается – какой же это покой! Всю жизнь человек этот суетливо беспокоился, и так странно теперь думать, что смерть, роковой предел всякой жизненной суеты, как будто для Ивана Алексеевича не имела этого своего единственно хорошего значения: успокоения. Был он, вообще говоря, человек обыкновенный, но до такой степени редкий в этой своей обыкновенности, что я хотел бы назвать его породу людей как обыкновенно-необыкновенную. Он был по своей профессиональной подготовке к жизни скорее механиком, а все его звали химиком. Бывают изобретатели, умирающие за идею своего изобретения и покрывающие славой свое имя и свою родину. Иван Алексеевич по своим способностям мог бы стать в ряду этих изобретателей, но чего-то ему не хватало. Бог знает чего, какого-то общего вывода; и так он всю жизнь изобретал, суетился, исключительно для поддержания существования своего собственного большого семейства, и при всех своих огромных способностях и скромнейших целях все-таки в конце концов был неудачником, оттого что не хватало ему какого-то вывода. И был он механиком, а все звали его «химиком».

Так стою я у окна в ожидании полного рассвета, перед глазами моими голова Ивана Алексеевича с рыженькой бороденкой болтается из стороны в сторону, словно падающие холодные белые мухи щекочут и беспокоят ее.

Я говорил ему не один раз:

– Иван Алексеевич, когда же вы перестанете быть обывателем, предметом обложения по Щедрину?

– Моя жизнь особенная, – отвечал он, – если бы у меня время было писать, так я бы вас своим романом за пояс заткнул, а вот только нет времени: ведь у меня одиннадцать номеров, извольте их всех прокормить; попробуйте, и вы будете обывателем. Хорошо смеяться над обывателем тем, у которых детей парочка, но ведь я-то размножаюсь, я человек не резиновый.

Был у нас этот разговор как раз в то самое время, когда посетители торговых бань Ивана Алексеевича устроили забастовку: перебили все шайки, окна, изломали души, ванны и в конце концов совсем отказались их посещать из-за грязи и высоких цен. А тут еще, на грех, конкурент явился, выстроил новые бани, а Иван Алексеевич стал разоряться и до того – дошел, что хоть по миру иди с ребятами.

– Смотрю я на образованных людей, – говорил мне в это время Иван Алексеевич, – удивляюсь: как образованный и состоятельный, так детей парочка, словно эти люди не как мы, из плоти и крови, а из резинки сделаны. Подумайте только одиннадцать номеров у меня… куда я с ними теперь деваться буду?

Положение было, конечно, не завидное, но что значит быть химиком: в эту самую трудную полосу жизни неудержимо овладела Иваном Алексеевичем идея, казалось бы, совершенно невыполнимая: устроить в городе большой электрический театр «Модерн». Чем хуже были дела, тем сильнее и сильнее трудился химик над выполнением своей необычайной идеи: при полном отсутствии денег создать электрический театр. В это время случилось так, что у местных евреев отобрали здание, в котором помещалась их священная миква, никто не хотел давать евреям помещения для миквы; и только за большие деньги согласился Иван Алексеевич уступить им половину своих бань. Так случилось в нашем городе, что русские торговые бани с отдельными номерами очутились рядом, дверь с дверью, со священной миквой и в ведении одного лица, химика Ивана Алексеевича. Идея кинематографа при поддержке евреев быстро стала подвигаться к осуществлению, и скоро все городские заборы были покрыты цветными афишами о всевозможных сильных французских драмах. Публика валом повалила в театр «Модерн», русские бани от неизвестной причины тоже сильно оживились, а еврейская священная миква, как основной капитал, продолжала неизменно приносить свои солидные доходы. Это время было, кажется, самое лучшее в жизни Ивана Алексеевича. Радостный, он пригласил меня однажды в свою «Модерну». Шла обыкновенная французская «сильная» драма, с карьерой и любовниками; герои были в сюртуках и цилиндрах, героини в узких, как перчатки, обтянутых юбках, а в публике было много неграмотных паозеров, приехавших в город с озера продавать снетки.

138
{"b":"242512","o":1}