– Человека убили?
– Кто такой, за книгами? Лектор, может быть?
– Лектор.
– И с высшим образованием?
– Учился, да что в этом теперь?
– Как что: гуманность.
Савин так и всколыхнулся от слова «гуманность» и, вытащив наконец в эту минуту пенсне, посмотрел через него в страшную рожу. «Вот, – подумал он, – крокодил, а тоже выговаривает „гуманность“!»
– У вас тут, – сказал он, – в прорубь мужиков окунают, морозят в холодном амбаре, а вы мне толкуете еще про гуманность.
– Не всех же морозим, – ответил Персюк, – злостного другим способом не проймешь <…>
– Ну и ошибаетесь.
– Не часто, а бывает, но без этого же и невозможно нам, а если человек встречается гуманный и образованный, радуюсь: вот был тут Алпатов, приятель мой, умнейшая голова, тот всякую вещь до тонкости понимал, пропал ни за нюх табаку.
– Как же пропал, – сказал Савин, – он в больнице и, кажется, поправляется.
– Помер, сам видел: на простыне выносили.
– Жив.
– Помер.
«Что же это такое? – думает Савин, продолжая свой путь в одиночестве по глубоким снегам. – Сейчас был тут громадный обоз, и нет никого, был Фомка, и нет его, и человек был такой заметный Алпатов, и никто даже хорошо не знает, жив он или в могиле: умер – не удивятся, жив – скажут: объявился. И даже если он воскресший явится, опять ничего, опять: объявился».
Поскорей же труси, лошаденка, выноси из этого страшного поля белого, где нет черты между землею и небом.
Эпилог
И как все скоро переменяется, будто не живешь, а сон видишь. Давно ли тут вместе с Алпатовым в Тургеневской комнате привешивал на видное место даму с белым цветком и подбирал к старым портретам тексты из поэтов усадебного быта – теперь этого уже нет ничего. В Тургеневской комнате канцелярия Исполкома, в парадный зал переехал Культком, в колонной – Райком, в комнате скифа – Чрезвычком, в охотничьем кабинете чучела лежат грудой в углу, хорошо еще, книги уцелели, и то потому только, что ключ увез Алпатов с собою в больницу.
Позвали вора с отмычками, открыли шкаф, и Савин принялся разбирать и откладывать нужные ему книги. Секретарь кружка, Иван Петрович, все уговаривал поменьше книг увозить: «Не обижайте деревню!»
– История и археология, Иван Петрович!
– А нам пьесок, пьесок.
Окончив работу, Савин с книжкой прилег на диван, но читать ему не пришлось, дверь отворилась, вошел черный человек в полушубке, с лицом обреченным, назвал себя:
– Крыскин Иван, огородник, – и спросил председателя.
Савин рассказал ему, что Персюк повстречался с ним в поле, скоро будет, и тут на другом диване можно его подождать, а сам он – библиотекарь. Этими словами Крыскин совсем успокоился, присел на диван и сказал:
– Пришел садиться.
– В холодный амбар?
– В холодный.
– Вот крест!
– Да, подобное, только хорошего или какого будущего я тут не вижу. Был тут учитель Алпатов, хотел на этом основаться и помер с голоду.
– Жив!
– Помер.
– Помер, ну, так воскреснет, что скажете?
– Ничего не скажу: он воскреснет, а я все равно пойду в холодный амбар. Вот если бы он воскрес и спас нас от холодного амбара, это я бы признал. А то мало ли что для себя образованный человек на досуге придумает, взял и воскрес.
– Да разве можно так?
– Отчего же нельзя, свободный человек выход для себя может придумать какой угодно, а мне должно идти в холодный амбар неминуемо.
– То же говорил разбойник Христу: «Спаси себя и нас».
– И говорил правильно, оттого что ему жить хотелось на земле, а не на небе.
– Хотите жить на земле, почему же вы не с пролетариями?
– Потому, что я огородник, просто развожу рассаду, раз душевой земли у меня нет и равенства с прочими крестьянами нет, как я с утра до вечера копал землю и так что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они неверно рассчитали мой доход и контрибуцию в десять тысяч я не могу уплатить, то неминуемо мне попасть в холодный амбар. Какое же тут будущее: огород мой на мне прекращается, я – конец, а после меня человечество будет копать огород не лопатой, а паровым плугом, один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми, как обещает Фомкин брат, – нет!
– Чего это Фомкин брат? – сказал, появляясь в дверях, Персюк. – Э, Крыска пожаловал, ну, что принес?
– Придет весна, капусту посажу, придет осень, продам, щей похлебаю и принесу.
– Не бреши, Крыска, есть деньги?
– Есть на куме честь.
– Говори без притчи.
– Издохла кума, никому не дала.
– Эй, Кириллыч, запри его, черта, знаешь, туда, где намедни Кобылка сидел.
– Рядом с нужником?
– Да, в нужник.
Спустя время Савин прошел в новую дощатую пристройку к дворцу и там из ледяного кабинета в пустой сучок увидел чулан, наполненный архивами волости, полузанессннымн снегом, во все щели тесовых стенок несет снежную пыль, и на этом снежном полу сидит Крыскин, обхватив колени обеими руками, и смотрит в одну точку, где небо и земля одинаково белые, и черный ворон летит, не поймешь как, по небу или но земле.
Долго Савин возился еще в охотничьем кабинете, укладывал в ящики поэтов усадебного быта и, когда возвратился погреться в зал около чугунки, там на канцелярских столах сидели все члены Исполкома, Райкома, Чрезвычкома и сам Персюк, все хохотали над сказками Кириллыча. Принесли огонь, завели граммофон, собрались разные деревенские гости и между ними даже безногий солдат. Пели, плясали, топали, хохотали до полуночи.
– Крыскин замерзает, – шепнул мальчик.
– Чего? – спросил Персюк.
– Хрипит.
– Пускай хрипит.
Савин уснул, не раздеваясь, тут же на диване возле чугунки. В эти страшные дни по ночам у людей редко бывали сновидения, как будто душа покрылась пробкой от ударов дня или тучи закрыли небо души. Но в эту ночь завеса открылась, и свою собственную душу увидел спящий, как чашу, из нее пили, ели и называли эту душу МИРСКОЮ ЧАШЕЙ. Больше ничего не виделось Савину до раннего утра, когда он услышал голос Кириллыча:
– Ну и мороз, вышел до ветру и конец отморозил, что теперь скажет старуха?
У чугунки волостные комиссары жарили сало на сковороде и кричали Савину:
– Иди, ешь, чего упираешься, где наша не была, все народное, ешь, не считайся.
– Мороз и метель! – сказал Савин. – Как же тут ехать?
– Не так живи, как хочется, – ответил Кириллыч, – а так живи, ну как теперь сказать, Бог велит?
– Не «Бог велит», – сказали у чугунки, – а как нос чувствует.
– А кто же метель посылает?
– Это причина, так сказать.
– Ну, Иисус Христос.
– И это не причина.
– А тебя как зовут?
– Ну, Иваном.
– Врешь, не Иван, а причина.
Посмеялись, почавкали сало, еще кто-то сказал:
– Еще говорится судьба.
– Пустое, – ответил Кириллыч, – поезжай сто человек спасать и твое дело с ними связано, это будет судьба, а ежели я в такую страсть кинусь – это моя дурь и пропадать буду, услышат, никто не поможет, скажет: «Зачем его в страсть такую несло».
Савин не послушался Кириллыча и поехал в такую погоду. На прощанье зашел в ледяной кабинет и заглянул в пустой сучок: Крыскина там не было, или уплатил налог – выпустили, или замерз – вынесли. Лошадь уже тронулась, как Савин услышал, кто-то зовет его, – это Иван Петрович, пожилой седеющий человек, резво догонял его:
– Пьесок, пьесок, – говорил он на ходу, – расстарайтесь для нас, не обижайте деревню!
В поземке исчез скоро Иван Петрович, как несчастный эллин, затерявшийся в Скифии, потерялся ампирный дворец и парк с павильонами, но наверху было ясно и солнечно, правильным крестом расположились морозные столбы вокруг солнца, как будто само Солнце было распято. Все сыпалось, все двигалось внизу, виднелась только верхняя половина лошади, а ноги совсем исчезали, и в поле далеко что-то показывалось и пряталось в поземке, какие-то серые тени с ушами, лошадь храпнула, и стало понятно, что волки. И еще черный ворон пересек диск распятого солнца, летел из Скифии клевать грудь Прометея, держал путь на Кавказ.