Немой стою с папироской, но все-таки молюсь в этот заутренний час, как и кому не знаю, отворяю окно и слышу: в неприступном чистике еще бормочут тетерева, журавль кличет солнце, и вот даже тут, на озере, сейчас на глазах, сом шевельнулся и пустил волну, как корабль.
Немой стою и только после записываю:
«В день грядущий, просветли, господи, наше прошлое и сохрани в новом все, что было прежде хорошего, леса наши заповедные, истоки могучих рек, птиц сохрани, рыб умножь во много, верни всех зверей в леса и освободи от них душу нашу».
I. Ампирный дворец
Дворец владельцев этих лесистых обширных угодий признали высокохудожественным памятником искусства и старины, и некоторое время он стоял в полной сохранности, только уж, конечно, липы в парке постепенно обдирали на лыко, из павильонов и теплиц тащили стекло, завесы, гвозди, в большом искусственном озере стал подгнивать спуск, вода убывать, травы показались на мелких местах, цапли налетели рыбу клевать. Чудака не находилось на холод и голод вгнездиться во дворец и охранять его, и придумали самое плохое, что могло только быть для охраны: поселили тут внизу детскую колонию, с этого и началось заселение дворца. И началось!
Колония испортила быстро всю восточную часть и достала мандат на часть западную, а на ее место явилась школа. Колония движется во второй этаж, за ней школа, внизу начинает спектакли и танцы Культком и тоже вслед за школой перебирается вверх. В каком виде все тут внизу осталось, срам и рассказывать, не потрудились даже вымести шелуху от подсолнухов, полное безобразие: валяется белая туфля без каблука, стоптанный валенок, и на ступеньках лестницы из дряни грибы растут и зеленые мухи летают, – гадость ужасная. Обратили внимание, вычистили, разгородили комнаты шелевкой, устроили разные проходы, дверцы и впустили сюда «контрибуцию» – так называлась у нас Комиссия по сбору налогов деньгами, продуктами, еще тут вгнездилась лесная контора Цейтлина, часть совхоза, старуха с барскими павлинами, другие разные лица с мандатами. Всюду теперь по лестницам шныряли военные и полувоенные, что-то искали, организовывали, кто силен – грач, кто прозевал – ворона, кто поет хорошо – скворец, а воробей вон из скворечника. У нас же было наоборот: ворона гонит грача, воробей – скворца. Пять комнат во втором этаже, однако, были нетронуты, ручки на дверях завязаны и запечатаны печатью. Не посмотрели бы, конечно, ни на веревки, ни на печать и замки, а так не доходило и проскакивало из памяти. На этих комнатах было написано: «МУЗЕЙ УСАДЕБНОГО БЫТА» – какое дело помещичий быт в такое разгромное время, а вот слово «Музей», – и не тронули, тоже слово «павлин» – и не тронули двух павлинов, мало того, для охраны этих павлинов на полном совхозном пайке состоит Павлиниха, барская нянька, старуха, враждебная советской власти столетием собственного ее опыта жизни.
Раным-раненько с высокого вяза слетает павлин к воротам встречать солнце, вчера сторож колонии не раз облил ему хвост помоями и мальчишки оплевали – он теперь долго очищается и наконец, задрав хвост до невозможности, становится всей синевой и радугой своих бесчисленных завитков и лунок к солнцу. Спускается к своему огорду поповский сын шкраб Василий Семенович, оправляется тут же, под голубыми соснами, ничего не поделаешь, во всем доме негде. Всегда удивляется Василий Семенович павлину, разглядывает, покуривает. Вот оправляется и Коля Кудряш, конторщик контрибуции, в хорошем расположении духа подходит к павлину.
– Ай, ай, ай!
– Что такое?
– Хвост-то, хвост, красота! Происхождение птицы вам, Василий Семеныч, известно?
– Райская птица.
– Райская, я понимаю, а каких же стран?
– Из райских, конечно.
– Есть же такие страны райские. Угрюмый, выходит с помоями с утра до вечера воду носящий сторож колонии.
– Тоже зерно выдают! – ворчит он, проходя мимо павлина. – И еще при такой птице старуху содержат.
– Хранцуз! – отвечает Павлиниха и: – пав, пав, пав! – отзывает с пути, чтобы тот не облил хвост помоями.
– Красота!
– А польза какая?
– Все тебе польза, хранцуз!
Просыпается колония. Начальница, злейшая дева, босоногая, как хищная красноглазая птица, распущенкой летит по коридору на кухню хлеб делить, а вся стоногая детвора бежит, рассаживается под миртами и лаврами в дендрологическом садике, в ампирном павильоне, в теплицах, в английском парке под вязами – везде! На десятину вокруг все испачкано.
Подваливает слобода – так мужики называют все это дело с контрибуцией. Мужики тихи, робки и вежливы оттого, что у каждого для весу в кудели по камню, в муке много песку, баран кожа да кости, курица чумная, только бы сдать, а не сдашь и попадешься, тогда разговор краткий.
– А есть?
– Есть! – спешит ответить мужик и гонит в кусты за самогонкой.
Хвост-то, хвост задрал! – удивляются мужики на павлина.
– Красота!
С Павлинихой у них связь старинная через владельцев, и разговор у них в ожидании веса бывает тихий о старом и новом, что старое хорошо, а новое никуда не годится.
– Другу не дружи и другому не груби. Богу молись и черта не забывай, вертись, как жареный бес на сковороде.
– Все-то загадили и очертенели.
– Очертенели!
– Намедни ребятишки в крест стали каменья кидать.
– В крест!
– С места не сойти: в самый крест кирпичом. «Чертенята окаянные, куда вы, оглашенные, кидаете, или не видите крест!» Кричу им, а они мне что же отвечают: «Это, бабушка, чертов рог».
Павлиниха рассказывает, а мужики с открытыми ртами стоят и бородами качают, как метлами. Борода, борода!
– Один забрался ко мне и деготь налил в лампадку Николе Угоднику. «Что ты, голопузый, наделал?» – «Я ему, – говорит, – бабушка, хотел усы подкоптить».
– Терпит земля бесов!
– Земля, матушка, все терпит, ну да как-нибудь Господь поможет, есть же Он, человек хороший?
– Как не быть – вот со мной было: рублю дрова, насадил глаз на дернину – свет пропал! Иду по полю, молюсь: «Матерь Божия, Скоропослушница, помоги мне!» Откуда ни возьмись баба, что языком болезнь достает. Баба эта тронула бровь, полакала глаз и сняла.
– У Миная намедни была, – шепчет Павлиниха, – скоро, говорит, все кончится, вериги слабеют.
– Расходятся.
– И еще говорят: кто Библию читать умеет, тому известно число.
– Было ж его число и прошло.
– Это ничего, говорит, что прошло, так и сказано надвое, ежели число пройдет, еще столько же процарствует Аввадон, князь тьмы.
– И опять дожидаться числа?
– Опять дожидаться.
– Эх вы, Минаи, заминает вас Минай, кому святой, а мне Кузька, бывало, я ему по уху, и он мне по уху: он Кузька, а я Бирюлька. Ученый человек Василий Семеныч, вот нам скажет получше, ну, что новенького слышали?
– Слышали новенького, что мощи Святителя открыли, и оказалось, и оказалось, как вы думаете, что там оказалось? – спросил Василий Семенович, поповский сын, – да, что там оказалось?
– Мышь?
– У, проклятый Фомка, смотри ты у меня! – подняла свой костыль столетняя Павлиниха и погрозила. Бирюлька усмехнулся:
– Ну, что же оказалось?
– Кукла!
Все поглядели на Павлиниху, кто с усмешкой, кто из любопытства хотел проверить, состоит ли на ногах Павлиниха. Но старуха и глазом не моргнула, старуха что-то свое думает.
– Куклу эту раздели, распотрошили, и оказалась в ней кость.
– Кость!
– Тронули, и кость золой рассыпалась. Состоит ли Павлиниха? Смотрят все на старуху. Павлиниха сказала:
– Чего вы на меня смотрите, или сами не понимаете?
– Понимаем: кость.
– Кость костью, а батюшка ушел.
– А золу эту насыпали на рогожку, положили возле церкви и написали:
«ВОТ ЧЕМУ ВЫ ПОКЛОНЯЛИСЬ». Такие вот новости…
– Дюже нужно! – зевнул Бирюлька. – Я думал, вы насчет внутреннего скажете.
– Я же говорю о внутреннем.
– Это внешнее, а вот как жизнь меняется, или новый край… Мы же на краю живем, а вы говорите про мощи. Вот вы скажите, будет ли когда установка.