– Почему вы не дадите им что-нибудь близкое, русское?
– Я не в своей власти, – ответил хозяин, – ленты мне присылают из Петербурга, да я думаю, что русское не будет занимательно, русского и так много…
По окончании французской драмы Иван Алексеевич отыскал для меня русскую ленту и поставил «Падение Великого Новгорода». Изумительна была смерть Марфы Посадницы, когда настоящий палач тяпнул ее по шее и, отрубив голову, взял за волосы и показал публике: голова была настоящая, женская. Публике очень понравилось.
– Сильное место! – воскликнул Иван Алексеевич.
– Но ведь Марфу Посадницу вовсе не казнили, она была сослана в Нижний Новгород и там умерла своей смертью. Зачем же вы неправду показываете?
Это очень задело хозяина.
– Господа! – воскликнул он. – Это я не в первый раз слышу: меня упрекают образованные люди в отсутствии принципиальности. Хорошо так говорить, а попробуйте, сделайте. Есть дела и дела; одно дело – бог, другое дело маммона, одно дело – спектакль, другое дело – зрелище. Это дело – зрелище, не спектакль, а вы смешиваете и хотите всякую вещь подвести под принципиальность. Нельзя смешивать бога с маммоной, – это для бога обидно и в человеке только производит путаницу понятий. Напрасно вы меня упрекаете, не всякая вещь имеет принципиальность!
Сказав это сильно и выразительно, Иван Алексеевич вдруг спохватился, ему представилось, что он обидел меня, человека, как он думал, принципиального и образованного. А может быть, его самого испугало это сопоставление его любимого дела с маммоной и захотелось как-то поправиться.
– Господа, – сказал он, – вы обвиняете меня, считая, будто это я действую. А я вовсе не я! Разве я делаю ленты, разве я имею свой голос? Ленты делают в Париже, а я только ставлю. И даже не Париж, а, можно сказать, цивилизация, всеобщее колесо. Чтобы меня отвергать, вы должны отвергнуть цивилизацию, а нуте-ка, попробуйте ее отвергнуть! Вот, например, пантера. Кто у нас на Севере в России видел пантеру? И вдруг настоящая пантера прыгает из настоящего леса и – цап! – унесла человека в кусты, как котенка. Разве это не поучительно? Кончилась пантера – начинаются швейцарские виды, пейзаж, растительность, апельсинные деревья, Италия и Везувий. Показали географию – французская драма и самые нежные чувства любви и всевозможные препятствия к осуществлению этой любви. Кончилась любовь, началась анатомия: режут ногу, у всех на глазах вынимают из коленки чашку, а публика, – что делается с публикой! Я часто смотрю не на экран, а на свою публику: как она ужасается, как она смеется и даже негодует, так негодует, будто не лента перед ней, а самая настоящая действительность. Ну, где же это, скажите, она там у себя это переживет? Нет, господа, цивилизацию нельзя отвергать. И нельзя всякую вещь подвести под принципиальность, потому что тогда ничего не будет веселого. Есть спектакль и есть зрелище, есть бог и есть маммона, – нельзя одно с другим смешивать.
– Кому же вы служите, богу или маммоне? – спросил я Ивана Алексеевича.
– Я служу своему семейству, – ответил он, – считаю, что в семействе моем самое мое лучшее; семья есть мое государство, и ему я служу.
В городе пустили кукушку, будто у Ивана Алексеевича есть секретные ленты и ими он потихоньку разжигает в своей «Модерне» любителей женского пола и потом устраивает им свидания в своих банях с отдельными номерами. Оттого, говорили в городе, и дела его так хорошо идут: с одной стороны – священная миква; с другой – парижские секретные ленты; с третьей – русские бани, и все это связано в один узелок «для развращения местного населения». Каждому в городе всегда завидны yспехи соседа, каждый хотел бы химиком быть, но не каждый способен на это и потому всегда выдумывает какую-нибудь причинку: без причинки, говорят, не съешь ветчинки. Так и про Ивана Алексеевича пустили эту кукушку по городу. Прилетела кукушка к губернаторше и возмутила высокую даму; кстати, вспомнила, что это Иван Алексеевич распустил слух, будто она деньги, собранные с белого цветка, истратила на свои бархатные юбки. Haпрасно теперь Иван Алексеевич предлагал свои услуги в деле распространения славянских флагов, напрасно обещал от себя крупное пожертвование: губернаторша была неумолима и убедила начальника края закрыть кинематограф или же перенести в ту часть города, где помещаются исключительно только дома свиданий и ни один порядочный человек там не бывает. Случилось как раз в это время, что и евреи, выстроив наконец собственное здание для священной миквы, отказались платить Ивану Алексеевичу ренту за бани. Все это вместе было так неожиданно для Ивана Алексеевича, что и его «химия» не помогла: разорился в неделю.
Были как раз в это время выборы, и один местный политический деятель захотел воспользоваться разоренным и ожесточенным Иваном Алексеевичем как материалом: нужно было, чтобы кто-нибудь осмелился громко заявить о беззакониях, совершаемых губернатором.
– Что вы ходите по трактирам, – сказал деятель, – и жалуетесь всем на свою обиду. Вот взяли бы да и приняли к сердцу общую обиду.
– То есть, как же это я от своей обиды к общей перейду? Это не путь! – ответил Иван Алексеевич.
– У других такие же обиды, слейте обиду с общей. Вот вам и будет путь.
Иван Алексеевич задумался. Может быть, первый раз в своей жизни встретился он с тяжким вопросом: как от своей обиды перейти к общей обиде и почувствовать общее как свое.
– Понимаю, – воскликнул он, – понимаю: вы хотите от меня вывода!
И до того взволновался Иван Алексеевич, что сеть синих жилок на его седеющих висках вдруг стала багровою. Говорили потом, что от этих багровых жилок он и умер, но мне приходит в голову вопрос: «А может – от этого вывода?»
Ведь я же был свидетелем, что именно от сознания необходимости «вывода» вдруг жилки эти стали багровыми, а не наоборот: не от багровых жилок явилась необходимость вывода.
– Вы хотите от меня вывода? – воскликнул Иван Алексеевич. – Не могу… Если бы я понимал, что из-за большого и единственного я протестую… Как бы это вам объяснить? Ну, что вот из-за того, что один-единственный раз к человеку приходит, – я – видит бог – первый пойду. А как вы говорите, то я должен на свое место человека поставить; пусть он кормит мое семейство, а я, стало быть, взовьюсь. Войдите в мое положение, посудите сами, будет ли это вывод, если я загублю все свое семейство – одиннадцать номеров – детей и жену? Ведь я же раб своего семейства, я – не я, я – во множественном числе.
– Рабы освобождаются!
– То есть меняют свое положение, – ответил Иван Алексеевич, – а на что же я могу свое положение переменить? Я человек семейный, семья – мое государство! Не на что мне менять-то семью, вывода не будет.
Невозможно! Остается только терпеть и менять свой характер. Терпишь, смотришь, узнаешь и видишь, что вот все было худое, а стоит разобраться – и видишь, что худое было к лучшему, и тут двояко: вперед смотреть – все виноваты во мне, а назад – я во всем виноват, и что чаша терпения пьется горько, а выходит сладко. А как только испытал эту сладость, то и смотришь осторожно на будущее и мало-помалу приходишь к тому, что не задирай заусениц, а погладь с другой стороны.
– Зачем же гладить? Вы сделайте вывод.
– Вот то-то, что страшно. О прошлом, конечно, я могу формулировать, а сделать вывод о будущем… Как я сделаю вывод, а маммона? Я должен тогда от маммоны отказаться; а откажусь вовсе, ну, хоть уйду в монастырь, семья опять-таки умрет с голода; ведь я же семейный, у меня одиннадцать номеров, я – раб своего семейства, я – не я.
Последний раз я встретил Ивана Алексеевича в «Коптилке», – так называется у нас учреждение, подобное чистилищу, где люди еще не совсем разорвали связь с жизнью, чтобы перейти в иное бытие, а в ожидании этого проводят время за картами.
– Что это такое? – сказал Иван Алексеевич. – Всё думаю, думаю, кто скажет, что это: сидят люди взрослые и целую ночь перекидывают листики. А знаете, что это? Это жизнь! Это жизнь продолжается. Как в жизни, так и тут сразу характер человека узнается до мельчайшей черточки, до волоска; люди все как на ладони, сидят и ждут своего счастья. Это жизнь! И есть тут умные и глупые, терпеливые и быстрые, рассудительные и поспешные, рассеянные и сосредоточенные. Казалось бы, просто: умный, рассудительный, терпеливый, сосредоточенный выиграет, а глупый проиграет. Нет! выходит часто наоборот. Что это? Что это еще тут действует! Вот что: повезло или не повезло. У одного все данные, и ему не повезло; у другого никаких данных, а ему повезло; ну, скажите, пожалуйста, что это?.. Заинтересованный вопросами «полевения страны», я осторожно спросил Ивана Алексеевича, как же это он решился подать голос за Смоляного, как это он свою обиду с общей сочетал и сделал вывод.