— Хорошо, батенька, — соглашался Черняев, и у Дмитриева от этих слов резко сужались зрачки, а по щеке пробегала конвульсия. — Но объясните мне, какая разница, как я называю наших студентов? Мне так привычнее.
— Они не студенты, товарищ военврач первого ранга, — отчеканил Дмитриев, с трудом сдерживая себя, — а курсанты. Военные люди. Пожалуйста, не забывайте этого.
Отец Александра Серафимовича (по давней традиции мужчины их семьи носили имена Серафим, Александр и Василий) еще в 1870 году закончил медико-хирургическую академию, был учеником знаменитого Боткина, а затем стал крупным терапевтом и организатором здравоохранения в Петербурге. Из маленькой больнички на шестьдесят коек и барака для умалишенных он сумел создать крупную больницу, считавшуюся лучшей в городе, и тридцать семь лет бессменно возглавлял ее. После его смерти больнице было присвоено имя Серафима Черняева, а на мраморной доске главного корпуса установили его бронзовый бюст. Единственный сын Серафима Александровича пошел по стопам отца и закончил медицинский факультет Юрьевского университета. Он недавно овдовел и жил с двумя дочерьми — близнецами Ниной и Зиной. Специальным приказом начальника Академии в честь больших заслуг отца за профессором Черняевым была закреплена на территории Академии старая отцовская квартира, четыре просторные комнаты, выходящие окнами на Фонтанку.
Неделю назад профессор Черняев получил письмо из Киева от своего сокурсника по Юрьеву и приятеля Антона Зайцева. Антон писал, что собирается с женой на несколько дней в Ленинград, чтобы повидать сына, и спрашивал, не стеснит ли друга, если заедет прямо к нему. «Хотелось бы, Саша, пожить эту пару дней поближе к Мишелю, а не у сестры в другом конце города, посмотреть, что собой представляет ваша Академия, потолковать с тобой». Александр Серафимович обрадовался. Антошку Зайцева он любил и всегда встречал с удовольствием.
Нине и Зине, дочерям Черняева, недавно исполнилось по семнадцать лет. К сожалению, ни внешностью, ни характерами они не пошли в покойницу-мать, а весь облик и стать унаследовали черняевские. Круглолицые, плотные, с жесткими волосами и толстыми крепкими ногами, они носились по всем комнатам просторной квартиры, вечно ссорились и ругались, а затем приходили к отцу и жаловались друг на друга. Его замечания они выслушивали молча, кивали коротко стриженными головами, но все оставалось по-прежнему.
После смерти жены (она сгорела мгновенно за два месяца, как свеча, от рака печени) он дал себе слово по возможности ничего не менять в их квартире, а в спальне и вовсе ничего не трогать. Поэтому до сих пор там стояли две широченные громоздкие деревянные кровати, занимающие три четверти комнаты, на трельяже лежали ее пудра, помада, духи. На подоконнике любимые цветы в горшках, а в шкафу висели ее платья. В платьях жены жили запахи того далекого и прекрасного, что теперь невозвратимо ушло, и, когда Александр Серафимович вдыхал эти запахи, у него больно щемило сердце. Перед смертью Сюта попросила отпеть ее в церкви, а на могиле поставить мраморный крест. Трудно объяснить, почему ей в голову пришла эта идея — она не была верующей, но и не снимала висевшей в углу спальни крохотной иконки, оставленной еще покойным свекром. Черняев обещал выполнить эту последнюю просьбу. Жену отпевали в Никольском соборе. Но нашелся «доброжелатель», который доложил, что вновь избранный начальник кафедры профессор Черняев отпевал свою жену в церкви и, более того: установил на ее могиле крест. Профессор ждал больших неприятностей. Но прошел месяц и вместо ожидаемой бури Александр Серафимович получил скромный выговор в приказе. Уже позднее он узнал, что за него заступился сам начальник Академии бригврач Иванов. Спал он теперь на диване в своем кабинете. Против дивана висел портрет Сюты, написанный маслом. Только проснувшаяся, заспанная, с распущенными по обнаженным плечам волосами молодая Сюта улыбалась загадочно, как Джоконда…
Встретить гостей Александр Серафимович не мог — принимал экзамены. Когда он вернулся домой, Зайцевы уже ждали его. Антон выглядел молодцом — подтянут, живота нет, усы и брови черные. Лидуша погрузнела, стала многословной. За столом ни он, ни Антон не вставили ни фразы. После ужина мужчины перешли в кабинет, уселись в глубокие кожаные кресла, закурили.
— Как ты думаешь, Саша, скоро будет война?
— Думаю, что скоро, — не удивляясь вопросу, с готовностью, как о давно продуманном, ответил Черняев. — Я часто об этом размышляю, сопоставляю факты. Смотри, как везет мерзавцу. Не успела Венгрия присоединиться к тройственному пакту, как за ней последовала Румыния, а сегодня о том же объявила и Словакия. Накладывают со страха в штаны. Боятся судьбы Бельгии, Голландии, Польши. Да и мечтают, сволочи, оторвать от победного пирога кусок побольше.
— Думаешь, готовы мы к войне? Ты же теперь человек военный, должен знать.
— Делается многое. А подробности спроси у начальника генерального штаба, — Черняев улыбнулся.
В кабинет без стука вошла Лидия Аристарховна, обнимая за талии Нину и Зину.
— Пора, друг мой, девчонкам женихов искать, — решительно заявила она с порога. — Теперь девушки рано выскакивают замуж. И правильно делают.
— Приехала командирша, — Черняев погрозил Лидии Аристарховне пальцем. — У меня и без твоих идей забот хватает. Сами пусть ищут.
— Ты неправ, Саша. Дочерям надо помогать. Не подтолкни меня мама, и я, наверное, тоже не решилась бы пойти к Антону на первое свидание. — Лидия Аристарховна взглянула на часы, заторопилась. — Идем к Мишелю, — обратилась она к мужу. — Успеете еще с Сашей наговориться.
На зачете по костям и суставам Миша дважды получил двойку. Признанный всеми талант, не помнивший, когда он в школе имел хоть одну четверку, сейчас числился в списках отстающих! В это невозможно было поверить. Он привык все понимать, докапываться до сути, а здесь следовало элементарно и грубо зубрить.
— Дикость, — шептал Миша, грызя ноготь указательного пальца. — Бессмысленно зубрить, как зубрили священное писание бурсаки Помяловского.
Каждая мельчайшая косточка или сустав, дырочка, ямочка, утолщение или отросток имели свое латинское название, которое надо было знать наизусть. Курс латыни не поспевал за стремительными темпами изучения анатомии, и латинские термины были курсантам попросту непонятны. Опасность получить на зачете третью двойку заставила Мишу зубрить. При его феноменальной памяти через неделю он знал все. Некоторые страницы учебника Тонкова он мог воспроизвести наизусть. Ребята обращались к нему за справками, как к энциклопедии Брокгауза и Эфрона. В последние два дня перед зачетом Миша отдыхал. Учить было нечего.
В пятницу вечером человек тридцать курсантов собрались у дверей анатомического зала, чтобы в третий раз попытаться сдать злополучный зачет. В зал быстрыми шагами вошел профессор Черкасов-Дольский. Со слов старшекурсников было известно, что Черкасов-Дольский крупнейший в стране анатом, автор десятка книг и сотен научных работ, с одного взгляда может отличить правую лапу медведя от левой. Он великолепный рисовальщик, палеонтолог, сочиняет стихи. Ему приписывалось авторство стихотворения, которое ходило по курсу:
Вот неофит стоит у Гали,
Берет халат, пинцет и кость.
Для ней курсант желанный гость.
А он зубрит: экстернус, экстра,
Форамен магнум, коста декстра,
Фиссура, сулькус, тубер, ос,
Процессус, фосса, синостоз,
Все эти криста, кауда, аля —
Названий триста. Правда, Галя,
Мы это твердо знать должны?
Зачем, кому они нужны?
— Неплохо, — засмеялся Миша, прочитав профессорский опус. — В основе лежит абсолютно разумная мысль. И лаборантка Галя прочно вошла в историю русской поэзии. А вообще, ребята, надо быть оптимистами. Чем человек больше знает, тем он снисходительнее к другим. У нас появились шансы.