Действительно, за ней ухаживали многие офицеры и бойцы в местах, где они принимали и сдавали раненых, задерживаясь иногда на несколько суток, сами раненые, даже поездной аптекарь. Поэтому с мужчинами она разговаривала строго, насмешливо, высокомерно.
— Скажи ему, что в поезде много раненых. Тося, мол, все время в операционной и прийти не сможет.
— Как зе так? — не унималась Маруся. — Ведь по полю с ним гуляла? Верно, гуляла? А сейцас, когда ранило его, и знать не хоцес? Обязательно прийти нузно.
— Ну и зануда же ты, Маруська, — засмеялась Тося, глядя на санитарку. — Ладно, приду.
Почти полдня Миша посматривал на дверь, ожидая, что Тося вот-вот появится. Но ее не было. Она пришла только перед самым ужином. Увидела бледного небритого юношу, радостно улыбнувшегося ей большими черными глазами. Как и в первый раз, они поразили ее своей чистотой, какой-то открытостью. Сейчас она хорошо вспомнила его. Он показался ей в тот день очень некрасивым. И все же в его лице было что-то располагающее. Наверное, глаза. И, пожалуй, улыбка. Слушая его, Тося перестала замечать Мишины губы и уши и поняла, что он умен и душа у него тонкая, поэтическая. Она смеялась над его рассказами, недоверчиво говорила: «Не может такого быть». «Клянусь вам, — убеждал ее Миша. — Чистейшая, как горный хрусталь, правда без капли вымысла».
Давая ему тогда при расставании свой адрес, еще подумала: «Такие мальчишки гибнут в первом бою». Но, к счастью, ошиблась.
— Здравствуйте, Миша, — сказала Тося, подходя к его полке. — Помните, вы спрашивали меня, сможем ли мы когда-нибудь встретиться?
— И вы оптимистически заверили, что вряд ли, — перебил ее Миша и засмеялся. — Но вмешался его превосходительство Случай, и чудо свершилось.
— Огнестрельный перелом голени? — спросила она, постукивая костяшками пальцев по гипсу. — Со смещением?
— Говорят, без…
— Месяца через два срастется. Только занимайтесь лечебной физкультурой.
Она снова умолкла, и Миша испугался, что сейчас она уйдет и тогда они уже никогда не увидятся.
— Знаете, Тося, я часто вспоминал вас на фронте, даже написал письмо, но по врожденной нерешительности не отправил.
— И правильно сделали.
— Почему?
— Я бы все равно не ответила. Терпеть не могу писать письма. Да и не умею. Папа с мамой, и те обижаются.
— А получать любите?
— Получать люблю, — призналась Тося. — Получать, наверное, все любят.
— Значит, разрешаете писать вам из Кирова?
Тося пожала плечами, сказала равнодушно:
— Пишите. Только больше о смешном и веселом. У вас это хорошо получается. А ответа не ждите.
— Совсем не будете отвечать?
— Не знаю. Обещать не могу.
В вагон вошла санитарка Маруся, позвала:
— В операционную иди, Антонина. Тебя Софья Ильинисна зовет.
ДВА ЧАСА В САМОЛЕТЕ
Два двигателя ТУ-104 гудели ровно и мощно. Хорошенькая, похожая на японскую гейшу, стюардесса в модных высоких сапожках разносила между кресел минеральную воду и лимонад. Здоровенный парень напротив, этакий богатырь с грубоватым красивым лицом, не отрываясь следил за нею фиалковыми глазами, потом не удержался, окликнул, поставил на поднос пустой стакан, что-то сказал ей, и она засмеялась. Начиналась вечная, как мир, игра мужчины и женщины. К концу рейса он наверняка запишет ее телефон. Таким парням везет, знакомства даются им легко и просто.
Сидевшая возле иллюминатора операционная сестра Бурундукова то смотрела на расстилавшиеся внизу нагромождения белых облаков, то извлекала из сумочки зеркало и рассматривала в нем свое лицо. Оно не нравилось ей: тоненькие морщинки в углах маленького рта, сеточка у глаз. Она недовольно хмурилась, вздыхала и прятала зеркальце обратно.
Анестезиолог Котяну спал, подложив ладонь под щеку, смешно, по-детски, вытянув губы. Удивительным свойством обладает человек — стоит ему сесть в самолет, он погружается в сон, словно ему ввели в вену добрую дозу тиопентала или дали надышаться закисью азота. Весь полет для него проходит, как единый миг. Сел, уснул, во время посадки проснулся. Рев самолетных турбин, вероятно, напоминает ему тонкие звуки жалейки, на которой любил играть дед и под звуки которой он в детстве видел всегда прекрасные сны.
«Такой и до Мельбурна долетит, не заметив, — подумал Василий Прокофьевич, с завистью глядя на Котяну. — Проснется, заправится обедом и опять заснет, как сурок». Сам он в самолете спать не мог. Мешал шум двигателей, папиросный дым, мысли, для которых дома не хватало времени.
Месяца четыре назад его пригласили на консилиум в бывшую Военно-морскую медицинскую академию. Теперь такой академии нет — она стала факультетом Военно-медицинской академии имени Кирова. Он даже не предполагал, что посещение через многие годы места, где он учился, вызовет такое беспокойство, заставит сильнее колотиться сердце. Сначала он остановился у проходной будки. Той самой будки, в которой много раз стоял дневальным, где девчонки оставляли записки курсантам, а в морозные зимние дни происходили короткие свидания, и о которой Семен Ботвинник когда-то писал:
Не все, конечно, были рады
Изведать первые наряды:
В лихой мороз и лютый зной
Стоять у будки проходной…
Длинный подвал большого здания, в котором они жили в годы учебы и окна которого выходили на неширокий канал, был полностью перестроен и в нем помещалась лаборатория. Он вошел в него, но ничто, абсолютно ничто, включая покрытый линолеумом пол, не напоминало о прошлом. Даже свой кубрик он не сумел найти. Время безжалостно и неузнаваемо все переменило. Исчезли с окон решетки, в кабинетах стояла мягкая мебель, удобные кресла, стены комнат отделаны деревом. Конечно, сейчас здесь было приятно работать. И все-таки ему было жаль, что ничего не сохранилось от времен его юности. Потом он заглянул в парикмахерскую, храм, где священнодействовал известный каждому выпускнику философ Макс, живая история Академии.
Макс знал все — на каком флоте и на какой должности служат выпускники, кто с кем встречался в молодые годы и чем закончился тот или другой пылкий юношеский роман, сколько у кого детей и кто собирается защищать диссертацию. Он расспрашивал сидевшего в кресле клиента с таким тактом, доброжелательством, искренней заинтересованностью, что не отвечать на его вопросы было невозможно. Вместо него вокруг кресла, в котором восседал буйно заросший волосами неофит, сейчас неслышно ходила на тонких ножках новая парикмахерша. Она и сообщила, что Макс умер три года назад тут же, у своего кресла. Только великий Пирогов, массивная голова на гранитной тумбе, по-прежнему незряче смотрел в открытую дверь парикмахерской.
У идущей от Фонтанки в глубь двора каменной пристройки, в которой по преданию сидел безумный Герман и повторял; «Тройка, семерка, туз» — гуляли больные в коричневых фланелевых костюмах. А в общем, внешне территория Академии — больничный парк, здания — мало изменились. Все было почти как прежде, как двадцать три года назад. Все, кроме них самих…
Повинуясь какому-то сильному, словно не подвластному ему чувству, он поднялся на второй этаж, прошел в конец длинного коридора. Здесь когда-то помещалась квартира Черняева, где в перерывах между воздушными тревогами и дежурствами на крыше они попивали красноватый блокадный морковный чай и вели с дочерьми профессора разговоры об искусстве. На двери большой комнаты, бывшей гостиной, сейчас висела табличка: «Учебная комната № 3».
Первая аудитория, такая большая и вместительная, теперь будто съежилась, уменьшилась. Он попробовал сесть на скамью. Она была узкой и жесткой, а на выдвижном столике писать было неудобно. Именно здесь читали свои лекции Пайль, Джанишвили, Савкин.