Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нас часто вызывали на физические работы. В большинстве случаев дело касалось работ, имевших отношение к школе; иногда же нас назначали на сельскохозяйственные и иные работы вне школьной территории.

Так однажды в обеденное время объявили:

— Сегодняшние послеобеденные занятия отменяются. Наша группа назначена на разгрузку парохода.

Через полчаса мы находились на палубе судна, с которого нам предстояло отгрузить мешки с мукой. Сильный, как медведь, Отто из Гамбурга не отказал себе в удовольствии поддразнивать нас, молодых, потому что мы выносили лишь по мешку, а он шутя мог нести на себе два мешка. От его насмешек особенно страдал один малорослый, слабосильный и близорукий молодой товарищ из нашей группы по имени Стефан. Но он был достаточно смел, чтобы выступить против Отто. Вспыхнула ссора, причем силач Отто ударил маленького и слабого Стефана кулаком по лицу. Вспылив, я не скрыл своего возмущения.

На другой день пополудни нас троих известили, что вечером в 7 часов мы должны явиться к директору.

Беззаботно пошел я к директору, полагая, что Отто получит порядочную головомойку, а меня выслушают только как свидетеля. Случилось, однако, совсем иначе.

Войдя в директорский кабинет я остолбенел: там было поставлено два длинных стола. Рядом с директором Михайловым сидел начальник отдела кадров, которого мы редко видели и еще реже слышали, а также одна партработница, о которой говорили, что она принадлежит к секретариату Димитрова, Пауль Вандель и, — что меня больше всего удивило, — Эмми Штенцер, девятнадцатилетняя девушка с голубыми глазами, которая путалась в вопросах политической теории, но прекрасно умела составлять на бумаге подпольные «народные комитеты».

Царила глубокая и торжественная тишина — как при допросе во времена инквизиции.

У стены стояли кушетка и три стула.

— Вы можете сесть на эти стулья, — было нам сказано холодно, почти шёпотом.

Потом снова на несколько минут воцарилась тишина. Вообще ничего не происходило. Щемящее чувство охватило меня, хотя я и думал, что разговор меня не коснется.

— Я думаю, мы можем теперь начать, — сказал Михайлов лишь через некоторое время таким голосом, которого я прежде у него не слышал.

Первым заговорил Пауль Вандель. Он еще раз восстановил в памяти весь случай, и я с удивлением должен был отметить, что эпизод с мешком муки является значительным политическим событием. Мое удивление еще более возросло, когда в докладе Класснера вина с нападавшего Отто всё более перекладывалась на подвергшегося нападению Стефана. Ему ставилось в упрек то, что он «спровоцировал» Отто.

— Кажется нужно вообще основательно обсудить замашки наших молодых товарищей, — доносился до меня голос Пауля Ванделя (Класснера). Все чаще называлось мое имя.

Тон все более обострялся, но не было никаких вспышек, никаких выкриков — это был холодный, сухой доклад с ясными и резкими формулировками.

Затем, поочередно, говорили другие. Но я с трудом улавливал слова. Вновь и вновь повторялись выражения «небольшевистское поведение», «недостаток серьезности», «зазнайство».

Я сидел, как окаменелый. Такого я еще не переживал. Хуже всего было полное спокойствие, в котором всё это разыгрывалось, паузы, во время которых не говорилось ничего, что хотя бы на одну секунду развеяло гнетущую атмосферу, царившую в комнате.

Я не мог собраться с мыслями. Что все это значило? К чему это вело? Почему мне никто ничего заранее не сказал? Что теперь будет?

С начала заседания прошел, вероятно, целый час, но еще не было сказано ничего конкретного: что же я, собственно говоря, сделал? Несмотря на это, я уже чувствовал себя почти виновным. Я чувствовал, что где‑то я должно быть оступился, но тот факт, что я не знал, где именно и в чем, делал меня особенно беспомощным.

Не знал я тогда еще и того, что все это — лишь начало.

После небольшой паузы, одной из мучительных минут молчания, я услышал слова:

— Я думаю, товарищ Эмми Штерн могла бы еще кое‑что добавить.

Девушка встала, но уже не так беспомощно, как на семинарах, когда она не могла отвечать на политические вопросы. Она встала самоуверенно, спокойно, с сознанием своей силы. Сама того, вероятно, не замечая, она заговорила тем же деловым, холодным языком, которым говорили до нее и другие.

Перед ней лежал листок бумаги с заметками. Время от времени она заглядывала в листок и затем продолжала речь, листок содержал пункты обвинения против меня.

Я был так взволнован, что далеко не все мог осознать. Но одно осталось неизгладимым в моей памяти и по сей день, это — тщательность, с какой были подобраны обвинения. Все, что я с первого дня моего прибытия в школу когда‑либо и где‑либо произнес, было добросовестно занесено на бумагу. Теперь это предлагалось всеобщему вниманию.

— 23 сентября в половине одиннадцатого утра, когда мы вышли из комнаты семинара, Линден сказал…

— 27 сентября, в шесть пополудни, когда мы собрались все вместе для пения народных песен, Линден сказал…

Все, что она говорила обо мне, было настолько несущественно, что у каждого, незнакомого с атмосферой в подобной школе, могло бы вызвать лишь улыбку. С политикой все эти случаи не имели ничего общего. Вдруг Эмми возвысила голос:

— Когда был объявлен реферат об Александре Невском, Линден нам сказал, что этот вопрос его очень интересует и он в институте истории в Караганде детально им занимался. Он хотел бы знать, скажет ли докладчик что‑либо новое.

Обвинители с серьезными лицами усердно делали заметки. Женщина, сидевшая за столом, многозначительно покачала головой. Очевидно, сказанное по поводу реферата было особенно тяжелой виной. Перечень моих дальнейших высказываний продолжался; я судорожно старался сохранить в памяти обвинительные пункты, но вся атмосфера так на меня подействовала, что мне это не удалось.

Обвинениям, казалось, не было конца.

— Когда мы 6 октября в половине седьмого вечера возвращались с рубки дров, мимо нас прошли некоторые товарищи из испанской группы. Линден сказал при этом лесничему, что здесь есть очень хорошенькие испанки.

Сидящие за столом снова взялись за ручки; усердие, с которым обвинители делали заметки, показало мне, что и это мое высказывание имело большое значение.

Обвинения кончились. Отто сидел, развалившись на стуле. Для него, казалось, всё окончилось благополучно. Стефан, сидевший рядом со мной, бросал на меня испуганные взгляды, хотя его теперь вспоминали редко.

Один за другим заговорили женщина из секретариата Коминтерна, начальник отдела кадров и Михайлов. Обвинительные пункты, приведенные Эмми Штенцер упоминались в речах между прочим; они служили лишь исходными точками для обвинений.

Сегодня, мысленно оглядываясь на этот первый вечер критики и самокритики, мне нетрудно понять всю систему. Невинные, незначительные, абсолютно аполитичные высказывания увеличивались и искажались в чудовищных пропорциях, так что, казалось, в них можно было распознать свойства характера и политические концепции. После чего эти (никем не высказанные) политические концепции увязывались с политическими действиями (никогда никем не осуществленными) и, в конечном итоге, перед глазами рисовались ужасающие последствия.

Это происходило примерно так:

— Товарищ Линден сказал, что он уже прорабатывал вопрос об Александре Невском в Караганде. Он сказал, что его интересует, что скажет докладчик нового. Что это означает? Это означает, что он думает, что всё уже знает, что он не находит нужным чему‑либо учиться. Налицо зазнайство, сыгравшее роковую роль в судьбе многих партработников.

Следовали примеры, трагические и ужасные примеры из нелегальной борьбы, когда работники из‑за зазнайства пренебрегали мерами безопасности и испытанные товарищи, в результате, попадали в руки полиции; когда из‑за зазнайства недооценивались трудности и не могли быть выполнены большие задания; дошло даже до того, что «если продумать до конца, такие работники, объективно говоря, несут долю вины за убийство испытанных товарищей и тем самым служат врагу».

56
{"b":"242341","o":1}