Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Очевидно, руководство курса осознало, что нам необходимо немного веселья и непринужденности и приняло соответствующее «решение». Вскоре было устроено общее собрание по этому поводу. Класснер произнес речь: «Опасность учебной перенагрузки… недопустимо, чтобы товарищи сидели до двух часов ночи в читальне… Перенапряжение никому не приносит пользы, необходимо и свободное время… нужно совместно петь… Надо организовать уют…» и т. д.

Так стали у нас «организовывать уют» в форме «товарищеских вечеров» и «дружеских встреч».

Начальство точно определяло, где и когда нужно было встретиться, и что должно было происходить на таких «уютных вечерах». Класснер по этому поводу заявил:

— Чрезвычайно важно, чтобы мы встречались и вне учебных рамок. Борьба в Германии требует от нас не только политических и организационных знаний, но и связи с немецким человеком, с его привычками и манерами. Для этого мы будем на наших товарищеских вечерах разучивать и петь хором немецкие народные песни.

Превращение теории в практику удалось на этот раз образцово. Отныне мы стали регулярно встречаться в помещении для семинаров или, в хорошую погоду, на дворе. Мы садились и ожидали дальнейших инструкций для проведения уютного вечера. Нам недолго приходилось ждать, ибо время, предоставленное нам для уюта, должно было быть использовано с максимальной рациональностью. Не успевали мы усесться, как нам выдавали тексты немецких народных песен. Старшие товарищи неуверенно запевали, а нам, молодежи, никогда еще не слышавшей немецких народных песен, приходилось, добросовестно подпевать.

Так, после разборки пулемета или после доклада о Китайской революции, мы сидели и пели:

Под карнизом крыши,
Под карнизом крыши
У воробьев подрастают птенцы.
Когда вечер наступает,
Когда вечер наступает
Все чирикать начинают:
Чик–чирик, чик–чирик!
Юлия открой окно,
Юлия открой окно!
Я жду уже давно — давно!

Пели мы дисциплинированно и с той серьезностью, которую от нас постоянно требовали. Однако здесь это, видимо, оказалось не к месту.

— Товарищи, — слушали мы указания Ванделя, — эту песню нужно петь бодрее и веселее. — Как всегда мы и это указание стремились исполнить возможно скорее и «чик–чирик, чик–чирик» начинало звучать с максимальной бодростью и весельем, на которые мы только были способны.

Наконец, мы получили задание выучить тексты песен наизусть. Одним словом «уютные вечера» немецкой группы были отвратительными, и я всякий раз с нетерпением ожидал их конца, чтобы опять попасть на семинары или в библиотеку.

Постепенно мы выучили примерно дюжину немецких народных песен. Нам неоднократно заявляли, что это «укрепляет нашу связь с немецким народом». Горячо с сознанием долга накинулись мы на эту новую задачу. Однако впоследствии мне, увы, пришлось убедиться, что выученные в Башкирии немецкие народные песни мало помогли мне в связи с немецким народом, ибо, когда я в мае 1945 года вернулся в разрушенный и разбомбленный Берлин, то ни один немец, с которым мне приходилось встречаться, не поинтересовался народными песнями.

Вскоре, к счастью, в отношение «уютных вечеров» была провозглашена новая тактическая линия. Согласно этой линии они не должны были исчерпываться только изучением немецких народных песен, к этому решили присовокупить рассказы старших товарищей об опыте их работы.

Так как в этих рассказах, за редким исключением, лишь ничтожнейшая часть уделялась личному опыту, то все это представляло собой не что иное, как своего рода завуалированные лекции. Несмотря на то, что мы и без этого слушали немало лекций, я был все же рад, ибо это было лучше, чем организованное исполнение народных песен.

Вскоре подобные вечера стали неотъемлемой частью нашей жизни в Кушнаренкове. Большей частью рассказывал нам о своей интересной жизни Бернгард Кёнен. Он рассказывал нам о революции 1918 года, о восстании в центральной части Германии в 1921 году, о 1923 годе, о празднованиях 1 мая, которые ему пришлось пережить в разных странах. Рассказывать все это было ему, по всей вероятности, не так‑то легко, ибо ему, разумеется, приходилось подгонять описание своих впечатлений к новой политической линии и ретушировать события в том направлении, в каком они теперь трактовались. Всего этого я тогда, впрочем, еще не осознавал. Он старательно пересыпал свои личные переживания резкими замечаниями в адрес Брандлера и троцкистов, как это было предписано для лекций.

Бывало и так, что, наряду с преподавателями, и старшие курсанты делились с нами событиями из своего прошлого. Мне запомнился рассказ одного старшего товарища, который в конце 1940 года, незадолго до начала войны, попал в Советский Союз. Он официально не состоял в партии и, видимо, работал по особому заданию. В течение трех часов рассказывал он нам о том, как во время немецкой оккупации в 1940 году ему приходилось пробиваться одному, без поддержки нелегальной партийной организации, с которой он не имел права вступить в контакт. Он, между прочим, был единственным членом нашей группы, который иногда позволял себе критические замечания по отношению к происходившему в школе Коминтерна, например, о военных занятиях и о Мартине Грюнберге, который «разыгрывает из себя начальника штаба, не имея вообще никакого представления о военном деле». Он, казалось, чувствовал себя уверенно, — может быть потому, что рассчитывал на каких‑либо влиятельных покровителей, однако он ошибся.

Несколько дней спустя его удалили из школы. Нарушил ли он указания и рассказал нам то, чего не следовало? или же причиной были его критические замечания? Случилось ли что‑нибудь с его влиятельными покровителями? Мы этого не знали.

Класснер лаконично сообщил нам, что он исключен из школы. Он к тому же якобы никогда не был действительно связан с партией и всегда был подозрительным элементом. Полгода спустя я встретился с ним в Уфе и с ужасом понял, что значит в Советском Союзе быть отверженным партией.

МОЯ ПЕРВАЯ САМОКРИТИКА

Уже летом 1942 года в Уфе я почувствовал явственную разницу между образом жизни привилегированного партработника и обыкновенного человека. Мне стало ясно, что многое, что я мог говорить и делать как советский студент и комсомолец, в моей нынешней среде не положено. По прибытии в Кушнаренково я постарался приспособиться к новому образу жизни. Дело было отнюдь не в том, чтобы ничего не рассказывать из моего прошлого или не открывать своего имени. Это выполнить, как оказалось, было не так уж трудно. Гораздо труднее было другое, о чем мне не говорили, но что я теперь должен был узнать:

Каждое слово подлежит политической оценке.

Эта фраза не так проста, она полна глубокого смысла:

Каждое слово подлежит политической оценке.

Это было для меня совершенно новым.

Студенту и комсомольцу в Советском Союзе в «нормальные» времена — сюда, разумеется, не входят годы чисток 1936–1938 годов — было достаточно в области политики всегда следовать «правильной линии», не распространяться о том, о чем еще не писалось в «Правде» и так формулировать политические взгляды, что даже самый глупый или самый злонамеренный слушатель не мог бы их переиначить в антисоветские высказывания. Но наряду с этим были совершенно аполитичные области, где можно было говорить более или менее все, что думаешь.

В первые недели своего пребывания в школе я еще не усвоил разницу между моей прежней жизнью и тем, что мне теперь предстояло; касаясь «аполитичных» областей, я спокойно и непосредственно высказывал всё, что мне приходило в голову. Так же, впрочем, поступали и другие, более молодые товарищи из нашей группы..

Все мы в основном соглашались с системой. Но это не препятствовало нам, молодым ученикам, время от времени критиковать определенные явления или даже насмешничать по тому или иному поводу. Прежде же всего это не мешало нам быть в аполитичных областях полностью свободными и непринужденными, как это свойственно 20–летним молодым людям во всем мире. Но именно это и было запрещено. Именно на это обрушилась критика и самокритика, чьей первой жертвой стал я.

55
{"b":"242341","o":1}