— Угу.
— А вы обратили внимание, как хорошо он сохранился? Очень моложав для своих лет, думаю, он вполне в состоянии доставить себе удовольствие без особого напряжения.
— Угу.
— Угу, угу, угу, угу… Вы что, больше ничего сказать не можете?
Просто у вас в тоне чувствуется какое‑то превосходство, и это на меня очень действует. Нечто такое старомодное, я прямо в романтизм впадаю. И потом, сначала вы сами заладили — «нет» и «нет». А теперь перестроились.
— Нет.
— Видите?.. Вы опять за свое…
— Вы любите кино?
— Очень. Прямо обожаю.
— Грету Гарбо?
— О ней мне дедушка рассказывал. Я знаю других актрис, современных. Лиз Тейлор, Граситу Моралес, Рафаэ- лу Апарисио… Ну и конечно, Софию Лорен… А еще… А еще… Ну как ее… Не помню, я вас стесняюсь, но я очень много знаю актрис, всех… Я часто хожу в кино со своим женихом… Вообще я была бы не против, если бы вы меня пригласили. Сходили бы разок, как вы смотрите?
— А почему вы сунули себе гвоздику за вырез?
— Ну как же, дон Карлос продел гвоздику себе в петлицу, значит, так красивее, а разве нет, поглядите. Будьте паинькой, проденьте и вы тоже, вот, возьмите гвоздику, это вам от меня, ну же…
— На черта мне ваша гвоздика.
— Господи, вначале мне показалось, вы такой симпатичный, а теперь до чего неприятный, ужас. Несимпатичный, несимпатичный и несимпатичный. Просто кошмар.
— Слушайте, а поглядите на эту, возле героя дня…
— Ой!.. Я же все замечаю. Он случая не упустит, но она‑то умом не блещет. А он, по — моему, не из тех, кто зевает, это точно. Никогда не зевал, с тех пор как Франко еще ходил в капралах. Так что…
— А вы на ее месте пошли бы ему навстречу?
— Ой, сама не знаю. Наверное, нет. Уж слишком крупная рыбина, такой махнет хвостом — и поминай как звали, а сама останешься на бобах. Вот если бы мне с вами, с тобой, я просто так говорю… Мне нравится, как ты разговариваешь, такой стиль, как в старину… Хотя, может, тебе больше по вкусу торчать часами перед теликом, чем… Или денежки выколачивать… Я попала в точку?
— Потом поговорим, потом, вы без меня не уходите… Нас слушают, а сейчас мало осталось людей открытых и с пониманием…
— А то, кому ты говоришь! Ты не удирай от меня, ладно, сладенький? А мы потом…
* * *
Здесь никто меня не знает, какую роль я играю в этом водевиле — вот вопрос, что всех занимает, по правде сказать, ответов у меня хоть отбавляй, полный комплект, как сейчас выражаются, все, какие угодно, кроме правдивого: что я знать не знаю, кто этот тип, которого чествуют, — подслеповатый старикашка, весь в перхоти и сутулый, почти горбун, и мне безразлично, что за событие отмечается: заслуженная пенсия, орденок из тех, ч‑то власти сыплют пригоршнями славным юбилярам, выход в свет какой‑нибудь жалкой книжонки, хмырь как хмырь, один из многих, вполне возможно, вечный нуль без палочки, как все наши заправилы, он смотрит на меня, льстиво улыбнулся — а как же, хочет показать, что у него хорошая память, цепкий глаз, что он во всех отношениях на уровне, думает, наверное, что я один из тех обалдуев, которым он оказывал благодеяния на всем протяжении своей жизни, своей блистательной и до конца отданной людям жизни, принесенной в жертву национальному благосостоянию, конечно, во время десерта на него нацепят крест, один из тех, к которым полагается пенсион, такая‑то ленточка, растакая‑то медалька, распроэтакая ахинея, да уж, хороши мы все; когда начнутся поздравления, и пылкие объятия, и похлопыванья по плечу, когда я прижму его к сердцу — слишком пламенно, поскольку поднаберусь к тому времени, — мне бы следовало выложить ему правду: а знаете, дон Пустобрех, мне от вашего чествования ни тепло, ни холодно, я просто — напросто прихлебатель, любитель дармовщинки, мне неохота обедать дома, потому что я одинок, жена погибла, утонула в бассейне, знаете ли; я одинок, чем не герой дня — одинокий человек в обществе завистливых рогоносцев, воинственно выставивших рога; жрите сами свои бульоны и второе с картофелем и тарталетками и свои десерты, французские изыски с пуншевым пьяным пламенем, и хорошо бы, чтобы от вас перестало разить мочой, потому как вы давно на карантине, не знаю, откуда пошла слава неутомимого бабника, которую приписывают вам эти балбесы, скорее всего, вы, что называется, старая песочница, а может, питаете, так сказать, языческие склонности, чтоб вам уделаться, а я, знаете ли, уже вдовец, но вспоминать об этом — дурной тон, и дома у меня сущий кавардак, все вверх дном, и я частенько пристраиваюсь к многолюдным трапезам, особенно к та ким, как сегодняшняя, за которую платит кто‑то другой, за эту, впрочем, раскошелитесь не вы, а тоже кто‑то другой, уж вы постараетесь, но мне все равно, я поем — в меру>я себя знаю — и смоюсь домой, буду слушать музыку или перечитывать любимые книги: Бароху, Достоевского, Мачадо, «Улисса», я больше не читаю новых книг, здорово постарел, но мне и в голову не приходит скрывать это, притворяться, как ты, молодящаяся развалина, ты же чудом держишься на ногах, если будешь и дальше пить в таком темпе, то мы не услышим благодарственной речи, тем лучше, все, что ты можешь сказать, давно в зубах навязло; а дома я буду слушать что‑нибудь стоящее: Фалью, старинные песни, Хиндемита, Берга — и дожидаться вечера, следя за преображениями света за окном, оттенки медленно сменяют друг друга, становится все прохладнее, и наступают сумерки, ясно вижу, как они опустились на деревья парка, прильнули к окнам, пластинка вращается и заполняет дом чем‑то неощутимым, внизу по улице проносятся машины, им невдомек, что я смотрю на них, никому невдомек, что я сижу в комнате один и слушаю то, что раньше мы слушали вместе: «Исабель, Исабель, краше всех в селенье…», «Ты откуда, пилигрим», и мне одному дарована бесполезная роскошь истекающего кровью вечера, и я буду любоваться этим зрелищем спокойно, с той же нежностью, с которой им любовалась она; и, когда промелькнут чередой все мыслимые краски, и стихнут порывы ветра, и озноб от вечернего холодка, и птицы, устроившиеся на ночлег, я пойду в ближний кинотеатрик, на «Амаркорд» или же на «Признания», «Рим 70», «По ту сторону добра и зла» или на «Бумажных тигров», сегодня идет что‑то бергмановское, сейчас и в этих неприметных киношках тоже показывают такие фильмы, запрет снят, и я буду думать, что все, что происходив на экране, — правда: перестрелки, погони, засады, геройские подвиги полицейских — они всегда на высоте — и, может быть, объяснения в любви и даже сценка в постели, — потому что ведь должен же быть уголок на земле, где все вещи истинны, да, воистину истинны, где слова — нечто большее, чем легкое колебание воздуха, где еда не сводится к ритуалу, а дружба — к рукопожатию при случае, похлопыванию по плечу и настороженной агрессивности… и домой я тоже буду идти очень медленно, как тогда, когда мы с нею возвращались, обсуждая перипетии фильма, сравнивая новых актеров с актерами времен нашей моло дости, ты, жалкий герой дня, что ты можешь об этом знать, у тебя на морде написано, что ты никогда не ходил в кино, такого рода вылазкам не было места в твоем точнейшем распорядке дня, расписанном по пунктикам: учебник и катехизис, коллективное причастие — всем классом в церковь, — и воротнички, и души отутюжены на один и тот же лад, и ты уже перебирал в уме отцовские наставления, дабы успешно сдавать экзамены по всем дисциплинам и получать всякие там дипломы с отличием, ну да, все то же, извечная ложь, конечно, на обратном пути я буду говорить вслух сам с собой, вспоминая те времена, когда мы возвращались, посмотрев «Отель», или «Новые времена», или «Метрополию», «Сон в летнюю ночь», «Великую иллюзию» и «Да здравствует свобода», и мы спорили и переходили дорогу, спорили и покупали газету на углу, спорили и входили в лифт и, споря, отпирали дверь, а потом был ужин, и десерт, и последние известия, а мы все спорили, и в глубине души нам обоим хотелось, чтобы вся эта киноложь была глубокой, осуществимой правдой, и на рассвете просыпались, припоминая свои доводы, и смеясь, и говоря — наверное, тебе снилась Марлен, а тебе Гэри Купер, или Грета, или Ренуар, или Клер, или Эйзенштейн, или черти — дьяволы, и мы замечали, что день начинается опять, все повторяется — и все ново, а теперь я хожу на все банкеты, на какие могу, никто ничего не подозревает или почти никто, мое лицо кажется им знакомым, они думают, я из их числа, все вы — орда каннибалов, олё, герой дня уже угодил локтем в тарелку, сам виноват, столько вертеться, позируя для паршивой фотографии, ведь известно, все равно напечатают только те, где не видно будет его раскормленного свиного рыла с выражением старческой похотливости, жалко, что его голос не записывают на пленку сейчас, когда он начал острить, и граница, отделяющая человека от животного, размывается, и он неуклюже пытается прижаться ляжкой к соседке, видно, входит в раж; эта расфуфыренная банкетная публика — сущая тоска, барахло, пустопорожняя братия, ага, она со смешком или без, но отбрила старца, тем лучше, а ведь бабенка… только поглядеть, как блестят ее глазки, когда она смотрит на типа, что сидит напротив, мой дорогой великий человек, весьма сожалею, но ты остался с носом, а сам небось уже размечтался вовсю, любопытно, сколько раз с тобой уже было такое и сколько раз тебе давали от ворот поворот, старье ты осты лое, мне Уже хочется быть дома, обед на редкость скучный, иногда у главы стола есть свои достоинства, своя правота, даже свое героическое прошлое, а почему бы и нет, среди победителей тоже попадались люди храбрые, не посылать же их всех скопом на свалку, но ты, вот ты… за километр видна твоя посредственность, видна в твоей медоточивой и лицемерной ухмылочке, в суетливых движениях рук, в том, как ты протираешь очки салфеткой, шалопай из шалопаев, да уж конечно, ты никому не причинил зла своим ненасытным, неутолимым желанием прославиться, и своей напускной скромностью, и своим обманчивым буржуазным добродушием, и своим предубеждением против всего, в чем есть чистота, и простота, и непосредственность, ты всю жизнь гнул хребет в поклонах и шлялся с визитами, дерьмо, как бросается в глаза и твоя мнительность, и мелкое тщеславие от сознания того, что все эти жалкие людишки, которые вместо тебя выложат денежки за сегодняшнюю жратву, находятся у тебя во власти, унижены, лишены достоинства, в твоих глазах они — стадо свиней, копошащихся в свинарнике, вот было бы тебе удовольствие, если бы они окочурились либо с ними приключилось что‑то такое, чему ты мог бы помочь, потратив немного усилий и еще меньше денег, чтобы по — прежнему слыть великодушным и человечным, да уж, ты бы при случае родную мать отправил в бордель… домой бы мне, все ради этих обедов, вернее, ради того, чтобы не готовить обеды дома каждый день, потому что с обслуживанием хуже некуда, все до того разбаловались, а ведь найдутся такие, кто подумает, что это для меня удовольствие, да уж, ничего себе удовольствие, проглотил последний кусок — и на улицу, где холод, грохот, даже, может, снег, а дома сидел бы, клевал носом, смотрел бы эту дурацкую телепередачу «Пятнадцать часов», где культуру смешивают с… ладно, они уже здесь, телевизионщики, только их не хватало для полного счастья, надо бы их цензуре вырезать кадры, где гений рыгает, и галстук ему поправить, и я на их месте вынул бы гвоздику у него из петлички, она может произвести весьма неблагоприятное впечатление на далеких телезрителей… истина, истина… может быть, истина — лишь то, что она видела в последние мгновенья там, в бассейне, глаза у нее были так широко раскрыты, смотрели так пристально, только ее глаза могли так… эта особа, что ко мне прицепилась, чего она ждет от меня, идиотка этакая?