Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Высокий, моложавый, черноволосый, с пронзительным глубоким взглядом больших и очень ярких глаз, в черном подряснике и в черной пелерине с красною оторочкой, в круглой шапочке с околышем — камилавке, Павел Прусский в своем монашеском одеянии дониконовских времен выглядел бы внушительно и строго, не освещай его умное, сухое лицо несходящая улыбка. Разговор завязался сразу, в Павле Прусском не было ни учительства, ни превосходства, ни осторожности. Он же, кстати, и сказал сразу Кельсиеву, кто был тот Поликарп, что приезжал в Лондон.

Зря, сказал он, многоглагольный Пафнутий Коломенский хоть не сильно, а все же обнадежил Кельсиева — не было на самом деле у лондонских пропагандистов никакой надежды сварить кашу со старообрядцами.

— Но постой же, отче, — Кельсиева снова охватило тоскливое предчувствие неудачи, — ты ведь сам толковал мне час назад, что сегодня правит миром антихрист. Так ведь с властями нынешними, с этими предтечами антихристовыми, неужели же воевать не следует? За свободу веры, чтобы дышать полегче стало, неужели же никто не встанет?

— И никто, — сказал Павел Прусский так же улыбчиво и спокойно. — Мы в мирские дела никогда вмешиваться не станем.

Тут заговорил до сих пор почтительно молчавший купец.

— Например, господин хороший, — сказал он быстро, весь вперед подавшись, отчего из своего европейского пиджачка будто вылез в иные пространства, — нам даже весьма сподручно, что какая-никакая, а власть порядок держит. И сегодня мы его хотя хулим, обижаемся порою и плачем, а на деле-то за ним безопаснее, спокойней, да и утешительней — ведь не зря страдаем, воздастся.

— Вот он, голос паствы нашей, вот, пожалуйте, — сказал Павел Прусский. — А печатни мы свои имеем, благодарствуйте на добром слове.

Месяц спустя, на обратном пути, уже в Пруссии, Кельсиев заехал в монастырь.

— Что же вы успели в Москве? — спросил Кельсиева наставник Павел, улыбаясь точно так же, как тогда в Петербурге.

— Ничего я не успел, отче, ровно ничего не успел, ты во всем прав оказался, — медленно ответил Кельсиев.

— А я думал тем временем о тебе, — сказал ему спокойный собеседник, — и решил, что все же великая польза может быть от вашей печатни.

Кельсиев смотрел на него огорошенно. А настоятель монастыря продолжал, улыбаясь:

— Наша ведь печатня маленькая, капиталу на нее у меня нет, а охота знать о России, какова она есть и что думает. Печатал бы ты все подряд, хорошо бы это вышло. И за нас печатай, и против. Доброе вы затеяли дело в Лондоне, я только теперь обдумал все это. Сам буду посылать тебе рукописи, даже против нас писанные.

— Удружил ты мне, отче, благодарствую. — Изумленный Кельсиев будто снова возвращался к жизни. Все-таки он будет — неужели? — голосом вот этой России? Жажда знать о ней все-таки соединяет людей.

— Разной мы идем дорогою, — продолжал наставник беспоповцев, — но в тебе есть любовь к людям, оттого и польза от тебя будет, верю. Несколько рукописей тебе с собой дам.

Кельсиеву закладывали лошадей, они стояли, прислонясь к забору. Павел Прусский меланхолично молчал, чем-то неуловимо напоминая Кельсиеву кого-то очень знакомого, вот такого же всегда спокойного и доброжелательного, мягкого и твердого вместе. Кого же? Ладно, хоть печатать они будут. Неужели людям ничего не нужно больше, чем то, что доступно им без усилий? В руках у Кельсиева было красноватое, печеное яйцо, он машинально вертел его в руках.

— Знаешь, отче, — сказал он невесело, — кто хочет услужить людям, должен согнуться перед ними в три погибели. Голоден человек, и мало, что принесешь ему яичко. Нет, ты же его испеки, да ты же его облупи, разрежь, посоли, в рот положи, да еще и поклонись, чтобы скушал. И не до благодарности, где там.

— Правда твоя, — ответил ему отец Павел. И улыбка, не сходящая с лица, превратилась в невеселую усмешку. — Только знаешь что я тебе скажу? Может, не спешить тогда с яичком? Не на пользу голодному оно пойдет, если вложено насильно или уговором чрезмерным.

И, обнявшись, они расстались. И когда уже кони его несли, монастырь из виду скрывался, Кельсиев сообразил, кого напоминал ему наставник. Огарева напоминал — повадкой. А слова его последние — огаревские. Горячился как-то Кельсиев, говорил о свободе и движении и что надо ехать, собирать, устраивать, и тогда-то ему примерно то же самое и сказал Огарев:

— А не думаете ли вы, Василий Иванович, что насильно освобождать не следует? Уж на что еда — вещь хорошая, а с демьяновой-то ухой прав Крылов. А свобода куда тоньше, она должна внутри созреть, иначе человек ни сам за нее бороться не станет, ни рабом быть не перестанет. Помнится, еще римляне говаривали, что-де самые плохие люди — вольноотпущенники. Странным человеком оказывается тот, кто в самом себе до воли не дошел. Так что вряд ли торопиться следует. Пусть внутри поспеет. Очень ведь, согласитесь, долго рабство кровь нашу пропитывало.

Вспоминая этот разговор, Кельсиев еще большей преисполнился радостью от того, что не зря ездил, что новым отсюда показавшийся замысел — вольное и широкое слово нести России — подкреплен был рукописями. И еще одной немаловажной удачей: Кельсиев обнаружил в границе брешь.

Собственно говоря, эта брешь давным-давно существовала, точнее — пролом целый, но никто в Лондоне этим не занимался, ибо хватало путей для доставки напечатанного в Россию. Приезжавшие брали целыми кипами, провозили в тюках, обложив сверху другими бумагами или тканью, в жерлах орудий на военных пароходах, ухитрялись переправлять на торговых судах, минуя все таможенные досмотры. «Колокол» был жизненно необходим пробудившейся от спячки стране, и десятки россиян бескорыстно и безвозмездно ввозили и распространяли газету. Имелись свои каналы и у издателя — тысячи экземпляров газеты ежемесячно проникали в Россию.

И все-таки было необходимо упорядочить и оградить от случайностей этот ввоз.

Кельсиев обнаружил в Кенигсберге целую улицу контор под вывесками «Экспедиция и комиссия». В окнах стояли, как по стандарту выделанные и заведенные, модели нагруженных повозок с возницею и шестеркой лошадей. Были это, как выяснилось, замечательно отлаженные транспортные бюро для контрабанды любого вида. Заведенные на широкую ногу, с немалым оборотом, ибо и бухгалтер сидел, и кассир, и писцы, и экспедитор. Разговор в этих заведениях (Кельсиев обошел с десяток) был трогательно однообразен. Кельсиев потом превосходно воспроизводил его:

«— Я бы желал поговорить с вами наедине.

— Вам переслать что-нибудь нужно?

— Да. Только наедине…

— О, не беспокойтесь, у нас нет секретов, это наша профессия.

— Понимаю, только товар мой…

— Оружие, может быть, или порох? Мы привыкли к этому, вы можете говорить прямо.

— Книги и газеты, — решаюсь я наконец, оглядываясь по сторонам. А на меня никто внимания не обращает, так к этому привыкли.

— На какую сумму?»

Вот и все, что их интересовало. Далее обговаривались условия (кстати, не очень дорого, — очевидно, брешь была оптовая, и работа шла хорошо), затем, если у клиента оставались, судя по выражению лица, какие-то сомнения и страхи, ему предлагалось справиться у таких-то и таких-то негоциантов. А в двух-трех конторах, посчитав Кельсиева поляком, еще добавили:

— Нам очень лестно, поверьте, посодействовать вам в деле просвещения этих русских свиней и в разрушении их варварских законов о печати.

Гигантские размеры промысла, сама обыденность повадок и обходительность конторщиков, будто они занимались не контрабандой, а перевозкой мебели из дома в дом, успокоили и развеселили Кельсиева. Вернувшись в Лондон, он радостно предъявил уже заключенный контракт на первую перевозку. Дело стояло лишь за тем, чтобы приискать в Петербурге получателя грузов. Но Серно-Соловьевич уже был вызван в Кенигсберг и сейчас был занят поисками такого человека.

«Хворостин, вот кто не откажет», — мелькнуло было у Огарева, Однако вскоре оказалось, что не только искать и уговаривать — отказывать приходилось, очень уж многие: хотели хоть чем-нибудь послужить России.

51
{"b":"242150","o":1}