— Дядя, почто Чермной кафтан-то с князя снимает? — спросил Сенька своего дядю, который все стоял на прежнем месте, держа за руку племянника.
— Ба, под кафтаном у него латы!.. Ну, потащили голубчика! Ай да молодцы наши братья-стрельцы!
Втащив Долгорукого на крыльцо, стрельцы сбросили его на копья. Кровь несчастного князя потекла ручьями по длинным древкам и обагрила руки злодеев. Бросив его на землю, они принялись за секиры и вскоре с диким хохотом разбросали разрубленные его части в разные стороны.
Тем временем отряд мятежников ворвался во дворец через сени Грановитой палаты. Вбежав в комнаты царицы, злодеи увидели Матвеева.
— Хватайте этого изменника! Тащите, ребята! — закричал сотник.
— Не троньте моего второго отца! — воскликнула царица, схватив Матвеева за руку.
— Ну, что вы стали, олухи! — крикнул сотник, — Что вы на нее смотрите? Тащите!
— Прочь, изверги! — закричал князь Черкасский, бросаясь с саблей к мятежникам. Он вырвал из их рук Матвеева, которого они вытащили уже в другую комнату.
— Не раздражай их, князь Михаил Олегович, и не подвергай себя опасности. Пускай они убьют меня одного, я не боюсь смерти.
— Нет, Артамон Сергеевич, жизнь твоя еще нужна для юного царя и для отечества. Прочь, изменники! Разрублю голову первому, кто подойдет.
— Ребята! Приткните его пикой к стене! — закричал сотник.
Черкасский, раненный в бок у самого сердца, упал. Злодей, схватив Матвеева, вытащили его на Красное крыльцо. Приподняв и показывая боярина толпящимся внизу сообщникам, закричали они:
— Любо ли вам?
В ответ раздался крик: «Любо, любо!» — и боярин, любимый некогда стрельцами и народом, друг покойного царя Алексея Михайловича и воспитатель матери царя Петра, полетел на острые копья.
— Во дворец! — закричали злодеи. — Ловите прочих изменников! — С этими словами толпа стрельцов, опустив копья, взбежала на Красное крыльцо и рассеялась по всему дворцу. Трепещущая царица, проливая слезы, удалилась с сыном своим и царевичем Иваном в Грановитую палату. Бояре Ромодановские, подполковники Горюшкин и Дохтуров пали под ударами секир. В одной из комнат дворца скрывался стольник Федор Петрович Салтыков. Мятежники схватили его.
— Кто ты? — закричал один из стрельцов, приставя острие копья к его сердцу. — Отвечай! Афанасий Нарышкин, что ли? Так вот тебе, собака!
Обливаясь кровью, Салтыков упал на пол.
— Боже милосердый! Сын мой! — воскликнул боярин Петр Михайлович Салтыков, войдя в комнату и бросаясь на окровавленный труп своего сына.
— Сын твой? — спросил заколовший его стрелец. — А я думал, что он Афанасий Нарышкин.
— Дал ты маху, Фомка! — сказал десятник. — Кажись, в списке нет Салтыковых. Дай-ка справлюсь. — Он вытащил из-за кушака список и начал читать по складам. — Так и есть. Сына-то нет, а батюшка тут. Приколи его. Вишь, больно вопит по сыну: жаль бедного!
Удар секиры, разрубивший голову старцу, прекратил его страдания.
— Нам еще есть над кем поработать! — сказал десятник, заткнув за кушак список. — Пойдем обшарим все другие комнаты: не попадутся ли нам Иван да Афанасий Нарышкины. За их головы цена-то подороже, чем за все прочие.
Переходя из комнаты в комнату, десятник увидел спрятавшегося под столом придворного карла, который, скорчившись от страха, прижался к самой стене.
— Эй ты, кукла! Не знаешь ли, где Иван и Афанасий Нарышкины?
— А что дашь, если скажу? — спросил тот.
— Да вот дам тебе секирой по макушке, если не скажешь. Говори, где Нарышкины?
— Иван близко от вас, только вам не найти его. Найдут другие. А Афанасий спрятался в дворцовой церкви Воскресения на Сенях.
— Пойдем туда! Если ты нас обманул, так осинового кола тебе не миновать! А откуда ты родом и как попал в придворные? — спросил десятник карла.
— Родился я неподалеку от Москвы, зовут меня Фомою Хомяком, а в придворные карлы при царице определил меня брат ее, Афанасий Кириллович.
— Тот самый, который теперь спрятался в церкви?
— Да.
— Не жил ли ты, прежде в здешней богадельне? — спросил один из стрельцов. — Я тебя, кажись, там видал.
— Жил, — ответил карла.
— Где ж ты колдовству-то обучился, — продолжал стрелец. — Неужто в богадельне?
— Колдовству обучил меня покойный дед мой, а в богадельню я вступил только для того, чтобы позабавиться. В две недели пораспугал я там всех: и хромые, и безрукие, и слепые — все разбежались. То-то уж мне сделалось просторно. Хожу, бывало, из горницы в горницу один-одинехонек да посвистываю. Раз царица с Афанасием Кирилловичем приехали осмотреть богадельню. Он увидел меня и смекнул: на что де такому малому человеку одному этакий большой дом? «Хочешь, ли ты в придворные?» — спросил он меня. «Хочу», — ответил я. На другой день он приехал за мною, увез во дворец, — и с тех пор служу я при комнатах царицы.
— Моя тетка живет лет тридцать в богадельне, — сказал стрелец, — а ни один колдун оттуда ее еще не выживал. Она мне рассказывала, что царица взяла тебя к себе по просьбе Афанасия Нарышкина, сжалившись над твоим убожеством.
— А вот увидим, — подхватил десятник, — найдет ли этот колдунишка, кого нам надобно? Вот дверь в церковь.
Один из стрельцов отыскал пономаря и велел ему отпереть церковь. Пономарь хотел возразить, но поднятая над головою секира заставила его замолчать и исполнить приказанное.
Афанасий Нарышкин, брат царицы, был комнатным стольником. Он отказался от боярства из скромности и наиболее охотно занимался благотворительностью. Услышав, что стрельцы везде его ищут, чтобы предать мучительной смерти, он поспешил к священнику церкви Воскресения на Сенях, некогда им облагодетельствованному, и просил причастить его перед смертью. Священник почти принудил его скрыться в церкви, под престолом. Придворный карла, проходя мимо церкви и увидев входивших в нее Нарышкина и священника, подсмотрел, что только один из них вышел оттуда и запер церковные двери.
Вдруг среди тишины, царящей в храме, Нарышкин услышал у дверей шум. Ключ два раза щелкнул — и тяжелая дверь заскрипела, медленно поворачиваясь на железных петлях. Кто-то вошел в церковь.
— Показывай, где он спрятался? — сказал один голос.
Другой голос ответил:
— Уж я тебе говорю, что он здесь. Вели-ка поставить у окон и дверей часовых.
По шуму шагов и голосам Нарышкин заключил, что целая толпа ищет его по церкви.
— Смотри ты, колдунишка, если мы его не сыщем — беда тебе! — сказал кто-то. — Осталось только алтарь обыскать!.
Нарышкин услышал, как северные двери открылись и несколько человек вошли в алтарь.
— И здесь его нет! Разве что под престол спрятался. Сунь-ка туда пику, Фомка!
Пика проткнула парчовый покров престола и, слегка шаркнув по кафтану Нарышкина, вонзилась в пол.
— Кажись, никого нет!
— Загляни под престол.
— Вот он где, изменник! Тащите его оттуда!
Беззащитного Нарышкина схватили. Он не сказал ни слова своим убийцам, не издал ни одного жалобного стона. Когда его выносили из алтаря, он взглянул на образ Воскресения Христа, стоявший за престолом, вздохнул и закрыл глаза. Душа его погрузилась в предсмертную молитву.
Преддверие храма Божиего обращено было в плаху. Разрубленное на части тело Нарышкина изверги сбросили на площадь перед церковью.
Обыскав дворец, мятежники рассеялись по всей Москве, грабили дома убитых ими бояр и искали везде Ивана Нарышкина и всех тех, которые успели из дворца; скрыться. Родственник царицы, комнатный стольник Иван Фомич Нарышкин, живший за Москвою-рекою, думный дворянин Илларион Иванов и многие другие были отысканы и преданы мучительной смерти.
Солнце появилось из-за туч на прояснившемся западе и осветило бродящих по Москве стрельцов и брошенные на площадях их жертвы. Оставив в Кремле многолюдную стражу, мятежники возвратились в свои слободы.
II
Бурмистров, отправленный Долгоруким к Кравгофу, выехал из Кремля на Красную площадь и во весь опор проскакал длинную прямую улицу, которая шла к Покровским воротам. Проехав через них, он вскоре достиг Яузы и въехал в Немецкую слободу. Остановясь у дома Кравгофа и привязав к кольцу измученную лошадь, Бурмистров вошел прямо в спальню полковника. Кравгоф был датчанин, но звали его в народе немцем, как и всех западных иностранцев. По его настоянию Бутырскому полку дано было красное знамя с вышитою посередине крупными буквами надписью: «Берегись!» Он три недели выдумывал надпись и остановился на этой, как нельзя лучше выражающей, по его мнению, храбрость полка и тот страх, который он наводит на неприятеля. Но насмешники перетолковали это по-своему: «Кравгоф-то, — говорили они, — велит своим беречься и не очень храбриться».