Через минуту, шагая вдоль быстрого ручейка, он говорил, весело улыбаясь глазами:
— Человеку для хорошего настроения совсем немного нужно: вот голуби, ручей да это небо… Помните, у Хлебникова?
Мне мало надо, краюшку хлеба,
Да каплю молока,
Да это небо,
Да эти облака…
Он дважды повторил последние строки четверостишия — второй раз совсем тихо и нараспев.
— Вообще-то я не рьяный поклонник Хлебникова, но с удовольствием подписался бы под этими стихами.
Улица еще была полна ручьев, и ручейков, и звонкой, сверкающей капели, как и бывает после добротного дождя в мае, в полный разгар весны. Босоногие мальчишки, непременные в этом пейзаже, мчались с победными кликами по серебряным разливам луж, поминутно взлетая на пламенных вспышках радуги. Привыкшие к людям, городские воробьи деловито охорашивались на заборе, не обращая внимания на кота, задумчиво наблюдавшего за ними с подоконника. Мы проходили мимо мебельного магазина, перед которым бородач-мастеровой осторожно поднимал на плечо зеркальную дверцу шифоньера: он был похож на сказочного великана, — стены домов, карнизы, крыши, окна и вывески, деревья и уличные фонари на железных мачтах — все умещалось в раме на его плече, и даже мы с Максимом Фадеевичем запечатлелись на какое-то мгновение. Рыльский заметил это и сказал:
— Вот замечательный снимок жизни! Жаль, безадресный. — И, помолчав, продолжал в раздумье: — Творчество — это, кроме всего, борьба с быстротечностью времени, стремление удержать какой-то миг, и в нем — концентрацию бытия, удержать, чтобы внимательно рассмотреть и описать, тем самым продлив его до бесконечности. — Он резко остановился, развел руками: — И что за настроение? Тянет в философию. Может, приближается старость? Давайте, как выражаются докладчики, вернемся к вопросу… да, в данном случае — к вопросу о голубях. Интересно, вы увлекались ими в детстве? Ну, разумеется, и я тоже. Красивая, милая птица, которую нельзя не любить. Тут у меня и возникает вопрос: почему же именно к этой безобидной и прелестной птице человек на протяжении веков проявлял особую жестокость? Помнится, еще в «Илиаде» упоминается о состязании в стрельбе по голубю. Птицу сажали на верхушку высоченного столба и… убивали. А потом наиболее метким стрелкам торжественно присуждались награды. Не странно ли — убивать беззащитную, ласковую птицу, да еще и получать награду за этакий «подвиг»! Впрочем, «Илиада» — это очень далеко: в странах Европы и в наше время существуют десятки клубов, при которых устроены специальные стенды, или садочные дворы, где пресыщенные молодчики могут в любую пору «отвести душу», расстреляв, конечно, за плату, дробью № 5, то есть самой крупной, дюжину-другую голубей. — Он даже закашлялся. — Аристократическое времяпрепровождение. Фу, мерзость!
Я спросил, по каким делам и надолго ли он приехал в Харьков. Максим Фадеевич, казалось, ждал этого вопроса.
— Приехал читать стихи. Конечно, и писать. По крайней мере, без нового цикла стихов я отсюда не уеду. Кстати, вы поняли, зачем я приходил на вокзал?
— Наверное, кого-то встречали?
Он глубоко вздохнул:
— Ну вот, вы знаете, а я не знаю. Просто приходил, чтобы побыть на вокзале. Люблю вокзальную сутолоку, настроение отъезда и приезда, атмосферу ожидания, узнаваний и встреч, дымок паровоза, чуточку едкий, тревожный, манящий в дорогу.
— А это вам нужно… для стихов?
Ему, пожалуй, казалось наивным мое удивление, и отвечал он мягко, с почти ласковой интонацией:
— Если для души, значит, и для стихов.
Я извинился за любопытство и сказал, что вопросов у меня к нему действительно очень много и что они стали возникать и откладываться с той памятной ночи в Донбассе, когда высоко на железном виадуке, над роем бесчисленных огней, ощущая горячее дыхание завода, мы до утра читали друг другу стихи.
Он остановился, легонько положил мне на плечо руку.
— Какая чудесная была ночь! Но вот что, спрашивайте: я охотно буду отвечать. Правда, мы уже прошли мою гостиницу, да что нам в ней! Здесь, параллельно Сумской, есть такая приятная аллейка Профсада, и, видите, нас ждет свободная скамья. Итак, вас интересует…
Я несколько растерялся и спросил напрямик:
— Да, конечно, интересует… Как вы пишете стихи?
Он внимательно взглянул мне в глаза:
— Предпочитаю авторучку и чистый лист бумаги.
— Ну, это техника. С чего начинается главное и что оно, главное?
— Мальчик, — проговорил он мягко и чуточку удивленно. — А ведь это очень сложно. Хорошо: представьте себе человека, который никогда не видел, как завязывается узелок. Сможете ли вы объяснить ему словами, что это значит — завязать узелок? Не спорю, сможете, но завязать узелок значительно проще, чем объяснить это словами.
— Значит, проще написать стихи, чем объяснить, как это делается?
Он наклонил голову.
— Безусловно.
— Между тем, существуют учебники, в них обязателен раздел — стихосложение.
Он поежился, усмехнулся.
— Верно. Существует оправа, но не каждый может вложить в нее огненный камень бриллиант. Почему? Ну, хотя бы потому, что этот огненный камень нужно иметь.
— Вы полагаете, с ним рождаются?
— По крайней мере, его нужно долго, с великим терпением гранить.
— У меня такое впечатление, — заметил я откровенно, — будто вы уходите от прямого ответа. Но, возможно, я не умею спрашивать. Все же мне хочется добиться своего. Скажите: вам легко пишется или трудно?
Рыльский задумался, закурил, небрежным движением руки разогнал облачко дыма.
— Иногда легко, но чаще трудно. Бывает, что очень трудно.
— Тогда вы откладываете черновик и начинаете раздумывать о другой теме?
Он оживился, словно бы насторожился.
— Нет, ни в коем случае. Только не отступать. Тогда во мне пробуждается упорство, даже ожесточение — задуманное должно быть сделано. Да, сделано на том высоком выразительном уровне, который подсказывается вкусом, опытом, как бы предвидением результата: есть такое словечко — наитие.
— Мне говорили, Максим Фадеевич, что вам удаются импровизации.
Хмурясь от резкого солнца, он отодвинулся в тень.
— Что ж, случалось! Однако проверим: сейчас извлеку «стило».
Он торопливо достал из нагрудного кармана пиджака авторучку, открыл ее, встряхнул и, положив на ладонь лист тополя, не срывая его с ветки, попробовал расписаться.
— А знаете, отличная ткань! — И, отпустив ветку, взглянул на могучую, густую крону. — Вот и этот красавец теперь имеет мой автограф, хотя, как легко догадаться, не особенно в нем нуждается. Но переходим к делу: сегодня я имею приятную возможность подарить вам свою поэму. Автограф еще не сочинен, однако за этим дело не станет. Обратите внимание на обложку, это отрадно — тон весны…
Книжка, которую он выпростал из кармана плаща, была цвета тополевого листа, с оттиснутым посредине скромным букетиком васильков. Я успел прочесть заглавие: «Марина». Приподняв обложку и рассеянно поглядывая на прохожих, Рыльский стал писать на чистом, предтитульном листе. Рука его двигалась уверенно, и перо бежало плавно, без малейшей задержки, как будто поэтический текст автографа был заранее ему известен. Я сидел молча, не шевелясь, отчетливо слыша, как тикают на его руке часы. Быть может, мне следовало на какое-то время оставить его одного, догадаться об этом и уйти, еще когда он достал «стило»? Но вот он уже закрыл книгу, подал ее мне и крепко потиснул руку.
Навсегда я запомнил тот майский день, и солнечный час, и тихую аллею, и скамью, и книжку в обложке весеннего тона, и стихи:
Не сомневался, к добру
Дарю «Марину» я Петру,
Здесь много, может быть, ошибок,
Но стих мой ясен, четок, зыбок,
Как полагается стихам…
Итак — дарю поэму Вам.
Да здравствует стихов стихия,
Как Украина и Россия,
Как вообще СССР…
Вот, братья, надписей пример!