— Вы помните мое имя и отчество?
Рыльский усмехнулся:
— А разве они сложны? Помню, и как величали вашего мужа: Степан Кириллович Загоруйко: в 1921 году пал в бою с кулацкой бандой. Вам, конечно, положена пенсия, и мы сейчас напишем об этом.
Перо уверенно бежало по бумаге. Женщина следила за рукой Рыльского, затаив дыхание. У него был мягкий, округлый, очень гармоничный почерк. На какие-то секунды он задумывался, приставив безымянный палец к губам, и снова быстро, уверенно писал. Потом он запечатал заявление в конверт и надписал адрес.
— Вот, уважаемая Мария Семеновна, как говорили в старину, прошение. Завтра направляйтесь в райсобес, а я им с утра позвоню.
Растерянная и взволнованная, старушка до самой калитки бормотала благодарности и все хотела пониже поклониться, но Рыльский шел рядом с нею и эти поклоны никак не удавались, а у калитки он снова пожал ей руку и пожелал добра.
— Итак, — сказал, возвращаясь под сикомор, — теперь стихи…
Но где там стихи! От калитки к дому уже шел очередной посетитель: рослый молодой человек в белом костюме, с огромным портфелем в руке.
— Надеюсь, помните, Максим Фадеевич?
— Да, мы виделись… на торфоразработках.
— Так точно. Я парторг. И вы обещали выступить перед нашими рабочими.
Рыльский наклонил голову.
— Помню, обещал и вам, и директору Дмитрию Васильевичу Середе. Но когда это сделать? Пожалуй, чтобы не откладывать и не быть в долгу — завтра.
Гость заметно обрадовался.
— И это… железно?
— Слово есть дело, Иван Петрович! В восемь вечера. Докладываю о работе украинских советских поэтов и читаю стихи.
Гость даже притопнул ногами.
— Как вас отблагодарить?
— Это очень просто, — сказал Рыльский. — Постарайтесь, чтобы в клубе не было свободных мест.
Я уже знал голос калитки и оглянулся: да, к приветливому дому размашисто шагал еще один гость!
— Закончил!.. Наконец-то закончил… Знаю, теперь-то моя соната прозвучит! — сообщил он еще издали.
— Молодой композитор, — негромко сказал Рыльский. — Человек одаренный и, как зачастую при этом водится, беспокойный.
Парторг Иван Петрович вскоре простился и ушел, а композитор вдруг опечалился и стал горько сетовать на собственную рассеянность: оказалось, что, торопясь принести свою сонату на суд Максиму Фадеевичу и радуясь окончанию труда, он забыл дома ноты.
Рыльский утешил его, сказав, что готов выслушать сонату в любое время, и они условились о встрече.
Лишь теперь выдался свободный час для стихов, и я впервые услышал, как в простой, интимной обстановке Рыльский читает свои стихи. Мне доводилось и раньше слышать его выступления в Донбассе и Киеве, но там он читал со сцены, а сцена, кулисы, огни рампы, вся обстановка театра дают неизбежную, несколько торжественную светотень. Как бы уверенно и свободно ни держался на сцене артист, чтец, музыкант, поэт — ему не уйти от этой светотени. Но сейчас большой поэт откровенно беседовал со мной, доверительно открывал свои думы; трогали картины родной Украины, и ее уверенная, дружная новь, и величие жизни человека, жизни освещенной и освященной вдохновением творческого труда.
Был вечер, и за насыпью по черным кронам тополей крупными жаркими брызгами стекал закат, а ветвь сикомора над нами плыла и парила, как бережное крыло. Под этим осторожным живым крылом мы еще долго вели беседу о жизни, о юности, о любви и поэзии, а потом Максим Фадеевич снова читал стихи, — уже не свои: Шевченко, Франко, Тютчева, Иннокентия Анненского, Блока… Он процитировал Павла Тычину, задумался и сказал:
— Иногда больших поэтов-новаторов не все понимают. Так некоторые не приемлют Павла Тычину, А у этого интереснейшего поэта подчас прорываются такие строки, что, право, не дают мне спать всю ночь.
Мысленно возвращаясь к Донбассу, Рыльский сказал:
— Жаркий край. Трудовой. Колоритный. О Донбассе написано немало, но все это разбросано и многое… забыто. Почему бы не собрать в большую антологию или в библиотечку лучшее, что написано о Донбассе? Вспомните, с Донбассом творчески или житейски были связаны Чехов и Горький, Куприн, Гаршин, и Вересаев, и Свирский, и еще ряд писателей с именами. Я предпослал бы такой библиотечке том, живо, интересно изложенную историю Донбасса, и вспомнил бы не только Григория Капустина, первооткрывателя донецких угольных пластов, но и Петра Первого — он тоже побывал в этих краях, и Емельяна Пугачева — он жил одно время в Кабанье, и Гарибальди — матросом он посетил Таганрог и, кажется, Мариуполь. Великий Менделеев, замечательный геолог Лутугин, чудесный художник Куинджи, пламенный Артем, — смотрите, сколько блистательных имен и какой светлый след оставили они в Донбассе, и разве не следует об этом знать молодому шахтеру или металлургу?.
Он грустно улыбнулся.
— Замечу, кстати, что, к сожалению, не слышал, чтобы в каком-либо городе Донбасса улица или площадь носили имена Капустина, Лутугина, Менделеева, Чернышева или, скажем, Гаршина, Куинджи. Артема не забыли — и это хорошо; есть город Артемовск. Не забыт и Лутугин: есть шахта его имени. Потомственный шахтер Горлов, сподвижник Лутугина, увековечен городом Горловка. А где же город Менделеев? Разве Рубежное, с его химическими заводами, лучше звучит? Здесь он читал лекции по химии. Значит, забыли? Однако история помнит. Будем надеяться, что вспомнит и Лисичанский райисполком.
Он усмехнулся и закрыл тетрадь.
— Недавно я был в Нежине. Спрашиваю у одного работника горсовета: есть ли в вашем городе улица Юрия Лисянского? Он насторожился: «Какого Лисянского?» — «Да того самого, что в Тихом океане его именем остров назван. Славный этот мореход родом из Нежина…» Собеседник вздохнул: «Признаться, впервые слышу: наш городок Нежин и… Тихий океан?..» Впрочем, вернемся к Ирпеню: здесь бывали Алексей Толстой, Борис Пастернак, Вера Инбер, Константин Паустовский, Владимир Сосюра, Юрий Яновский, Александр Копыленко… надеюсь, со временем Ирпень вспомнит их.
…Час поздний, и уже спит маленький Ирпень. Мы входим в дом, Рыльский садится за рояль. Он играет легко, словно без усилия, с тем мечтательным выражением лица, с каким недавно читал стихи. Что он играет — я не могу сказать, но широкий музыкальный поток захватывает и волнует. Позднее я спрашиваю: «Что это?»
— Не знаю… Само придумалось. Для души.
Вечера под сикомором! Их было еще много, таких вечеров. И, оглядываясь на эти лирические встречи, видишь, как брезжит над тем домиком, сквозь время, тихий свет.
3. ЗЕЛЕНАЯ КНИЖКА
Мы случайно встретились в Харькове, на вокзале. Рыльский стоял у газетно-журнального киоска, просматривая какую-то книжку.
— Ну точно! — воскликнул он удивленно, улыбнулся и, спрятав книжку в карман, широким взмахом подал мне руку. — Все же иногда очень занятно случается в жизни: я почти был уверен, что мы здесь встретимся. Правда, кто-то из наших киевских знакомых говорил мне, что вы недавно отправились в Харьков, но почему именно сейчас, да, минуту назад, я подумал, что наверняка вас повстречаю?
— Не знаю, как это и назвать… Предчувствие?
— Пожалуй. На поверку оказывается, что мы, человеки, очень мало знаем самих себя. Сложные это понятия — психика, память, подсознание, нервная система, рефлексы и прочее. В общем, не будем здесь, на вокзале, стучаться в «тайное тайных», а если вы направляетесь в город — нам по пути.
Время было за полдень, и город после краткого, но сильного дождя черно сверкал асфальтом, промытыми стеклами окон, мокрыми плоскостями крыш. Над бетонной призмой почтамта еще уплывал на восток тяжелый закрученный обрывок тучи, а какой-то любитель, словно бы радуясь солнцу, уже запустил над вокзальной площадью стаю белых голубей, и, действительно, было так радостно, интересно и безотчетно-весело наблюдать их игривый, спиральный полет в бездонной синеве неба.
Максим Фадеевич засмотрелся на голубей.
— До чего же они белые… белоснежные! И сколько ликования в их кружении, — смотрите, это же пернатый фейерверк!