— Хорош Федор… птица залетная… хорош!
Потом мы садимся вокруг стола, и я уже не могу поверить, что со дня нашей последней встречи прошло целых семь лет, что двенадцать лет тому назад мы носили воду косарям, делили корочку хлеба и боялись души пастуха Афанасия в лесу. Сколько раз позже я принимался искать Федю, сколько расспрашивал о нем в разных воинских частях после того, как он ушел с богучаровцами на фронт.
И вот он сидит рядом, обветренный, веселый, и карие глаза по-прежнему горячи.
Отец наливает в стаканы молоко, достает с полки душистую ржаную буханку.
— Рассказывай, Федор, где гулял…
Он раздвигает крепкие плечи; легкая морщинка ложится меж бровей.
— Большие дороги! На заводе работал. По чугуну. А сейчас прямо из села. Отпуск.
— Вон каков, а? — удивляется отец и восторженно снимает кепку. — Мастеровой, значит?
— Доменщик.
— Поближе к огню вышел?.. По характеру?
Федя смеется. На зубах поблескивает молоко.
— По характеру…
В его движениях неловкая торопливость. Шарят в карманах руки, постукивают каблуки, колышется расстегнутый ворот сорочки, и, похоже, ветер запутался в волосах.
— Ты умывайся, — говорю я. — Причешись. В парке сегодня с трех шахт народ соберется.
Он оглядывается на окна — в синеве стекол только загорелись звезды. Медленно текут ручейки. У него смущенная улыбка, но твердо блестят глаза.
— Времени у меня — ни минуты… Две ночи не спал, и эту тоже не уснуть!
— Ну, курьер! — шутит отец. — Ведь на дворе-то вечер… Ишь ты, дипломант…
Федор встает. Он двигается легко, как дышит. У двери он поднимает холщовую сумку, минуту любуется ею.
— Вот она, бессонница… вся тут. А вечер, ночь — пустое дело!
Отец торопливо достает кисет, но — верный признак заинтересованности — закурить забывает.
— Что же это… капитал?
Подходя к столу, Федор говорит серьезно, не улыбаясь;
— Может, миллионы, может, больше… Такой я гость.
— Шутник!
Рыжая глина сыплется из сумки на стол. Целый ворох пористой рыжей глины. Он собирает комки, разбежавшиеся по скатерти, ласково разглаживает их на ладони.
— Вот она, золотая. Горит!
Отец перестает смеяться. Он берет комочек глины, разминает ее в руке, нюхает, пробует зубами.
— Глина как глина, — заключает он осторожно. — Крута.
Я замечаю только густо-красный ее цвет и не могу вспомнить, где видел такую же глину — то ли в карьерах, то ли в шахте.
Федя ходит по комнате. Его странное нетерпение возрастает, движения крепких рук отрывисты и резки.
— Ты помнишь, Василий, старые криницы за яром? — говорит он, останавливаясь у печки, в тени. — Помнишь, как искали мы «ведьмин клад»? Что мы знали в то время? Сказки да сны. А вот глина та, что у криниц, в самую душу мне запала. С детства чуял, особая глина: тяжелая, плотная, в кристаллах, в побежалых цветах. И верно, особая она — красный железняк! Я теперь с одного взгляда любую руду отличу… Да какой железняк! Пласт — махина! Разве тут думать о сне?
Наверное, впервые в жизни отец держит в руке руду. От волнения пот выступает у него на лбу. Так, молча, мы сидим и смотрим на Федю.
— Надо такой пожар раздувать, Василий…
— Неужели руда? — с новым приступом удивления повторяет отец, старательно растирая ее в ладонях. — А сколько я топтался по ней… не чаял!
Я поднимаюсь, надеваю кепку. Под самым сердцем, как при разлете качели, — скользкий холодок.
— Мы идем смотреть, Федя. Все равно не утерплю!
Он довольно смеется.
— Вот видишь… Куда тут гулять!
В чулане я нахожу лопату и кирку. Отец провожает нас до перекрестка, с радостью отдает на дорогу весь табак и еще предлагает мне свою теплую рубаху, а Феде — зажигалку «на случай». Он похож на озорного мальчишку в эти минуты — смеются глаза, веселая улыбка не сходит с лица.
Вечер тихий и синий. Еще не взошла луна, но в далекой степи повторяются отсветы шахты. В переулках зажглись первые фонари. Мы идем по широкой мягкой дороге, и, проходя мимо Валиной квартиры, я останавливаюсь на минутку, стучу в окно… Валя выбегает на крылечко, быстрая, в белом платьице, с тугой, стянутой на затылке косой.
— Это мой старый друг, — говорю я Вале. — Жми руку… — и коротко рассказываю о Фединой находке.
Она привстает на носки, слушает, не качнувшись.
— Я пойду с вами, ребята, — говорит она решительно, и голос ее слегка дрожит, — Не отвяжетесь. Пойду — и точка.
— Нам только веселее, — смеется Федя. — Идем!
Она убегает, чтобы надеть жакет, и вскоре появляется у калитки.
— Теперь — в путь! Хорошо, что зашли… Может быть, и правда счастливый вечер?
У нее звонкий, взволнованный голос. Так хорошо идти рядом, слышать его…
— Будем бродить, как следопыты. До зари. Верно ведь, до зари? А если дождь… что нам дождь! Утречком просохнем…
Федя говорит задумчиво, глядя в степь:
— Может, мы целую страну открываем? Да что может… Факт! И никто не знает. Тишина…
За последними постройками сразу широко развертывается степь. Над горизонтом, над потемневшей полосой зари улеглась темная туча. Чистым розовым светом обведены нижние края. Ярко горят огни Медведицы. На тихой придорожной траве, на серебряной листве лопуха, на пырее и иглах колючек первые отблески дрожат, как роса.
Я не спрашиваю Федю ни о чем — у нас еще будет время. Мне хочется верить, что опять за лесом, у костра, ждут нас, как в детстве, косари; что только дойти до кургана, до ковыльной земли, и мы возьмемся за руки и громко запоем, чтобы не бояться ничего на свете. Путь не далекий, семь верст, но можно о многом подумать на этой дороге детства. Птица ли прошумит над головой, вспыхнет ли огонек в овраге — память находит тропинки ко всему.
Мы всходим на пригорок.
Дорога становится шире, ярче блестит под звездами трава.
Шахта и поселок остались далеко. Оглядываясь, я вижу розовый дым, огни на терриконе и дальше, над парком, колеблющийся свет.
Отсюда, с перевала, начинается сплошная темная синева. В стороне поднимается сутулая тень кургана. Шуршит ветер.
Валя говорит без умолку.
— Если бы ты не ошибся, Федор, — говорит она, мягко шагая по траве. — Большое дело! Только подумать, как зашумит работа! Если бы ты не ошибся!
В полынных межах сонно поют сверчки. Федя идет рядом, я чувствую броское движение его плеча.
— Будь уверена, — говорит он строго. — Не ошибусь! Самое трудное, знаешь, проверить. Тут прямо-таки на сердце уздечку надеваешь. Погоди, говоришь ему, не пляши, может, хочешь только так, а этого нет. Вот и теперь: три дня лазил я по оврагам, верный факт — руда!
Незаметно мы ускоряем шаг. Теперь мы идем по звонким пажитям вниз, в долину. Запах земли сладок и свеж. Вскоре становится совсем светло. Всходит месяц. Тихо тлеет соль на длинных пролысинах солончаков.
Федя останавливается у овражка, достает из кармана электрический фонарь. Бледное пятно света прыгает по камням обрыва, по бурьяну.
— Видишь, вот уже и начались сланцы. Это хлоритовый сланец, здесь тоже можно ждать железняка.
— Давай испытаем, — предлагает Валя, сбрасывая с плеча кирку. — Ну, на счастье!
— Нет, не спеши… Счастье само не идет в руки.
За пажитью стеной начинается лес. Узкая тропинка заросла высокой травой. Дубы, пятнистые от луны, жадно сплелись ветвями. Я иду впереди. Опять скользит холодок под сердцем, — так было в разведке, в дозоре, где еще?.. Смутная радость, и опасение, и ожидание удачи, и вот — каждый шорох за кустами, отклики в лесу, сама тишина — все многозначительно и тревожно.
Но земля спокойна, как везде. Камни, белеющие сквозь листву, молчат. Что спрятано под ними? Кочки, рытвины, осыпи темны. Кажется, на всем особенные тени; чудится, слишком звонок чернозем…
Спускаясь по косогору, я отстаю на минуту, прижимаю ладонь к земле. Что-то холодноватое бьется под нею, холодноватое и быстрое, как струйка родника. Я принимаю руку — синий кузнечик вспыхивает под луной.