Что же все-таки сказать матери? Сказать, что во время обвала нужно было остаться там, чтобы спасти инженера? Ей, впрочем, уже говорили об этом. Сказать, что ничего не изменилось, все идет по-прежнему — много работы, и я остаюсь таким, как был? Я стану механиком, мастером по ремонту машин, и в случае аварий — ночь ли, утро ли, день — за мной будут приезжать на линейке, и, сложив инструменты, я вместе с подручным буду спускаться в шахту, и от ствола до самых забоев будут говорить:
— Василий прибыл… Этот сделает!..
Потом усталый, весь в машинном масле буду подниматься на-гора, и после смены кто-нибудь — Сенька, Ванюша или Трофим — кто-нибудь обязательно зайдет ко мне поговорить о новостях, о машинах.
Ничего не изменится — другое дело, если бы я остался один. Но это невозможно, просто невозможно, чтобы я остался один.
От мастерских долетает взволнованный звон, шумит пар, заметно свежеет ветер. Волос рассыпается и щекочет мне глаза. Отбросить его у меня нет силы — левая рука недвижима. Сначала я не могу понять, почему она так тяжела, и долго смотрю на большой клубок марли, в котором спрятан мой локоть. Дальше лежит смятое одеяло. Под ним ничего нет. И нет руки. Странно… Это очень странно, дико — не чувствовать, не видеть своей руки.
Ветер свежеет. Я ни о чем не думаю. Небо совсем близкое, голубое, как заводь, и дальние тучи похожи на берег. Мне уже чудится, что я сижу в лодке и меня слегка покачивает волна.
У стены камышей дремлют желтые кувшинки, плавно кружа, плывет золотой лист.
Близко начинается отмель, и тень листа, как рыба, скользит по песку. От берега с длинной сетью заходят ребята. Они радостно сосредоточены и молчаливы, и по их дрожащим голым рукам я чувствую, как жадно хочется им услышать рывок большого рыбьего тела.
Закрываясь от солнца, я долго всматриваюсь в тихую глубину. Там, на илистом дне, спят коряги, время от времени гневно поблескивают тусклые глаза рыб. И весь этот сумеречный простор, и голубой воздух над ним, и бронзовый цвет камыша, и шум ветра в деревьях, и далекая песня на лугу наполняют меня легкой силой. Я шатаю лодку, кричу, не разбирая слов, хлопаю веслами по воде. Поднимается дымная радуга брызг, и травы, и деревья откликаются с берега, и ребята, удивленные, останавливаются посредине реки.
Теперь я чувствую себя очень усталым. Пот жаркими струйками течет по лбу. И опять этот запах йода и неторопливые осторожные шаги! Сколько уже раз я терял сознание от боли? Вот она опять утихает, но это обман. Она собирается медленно, по капле, до какого-то предела и вдруг хлестнет, как кипяток. По между приступами у меня есть время подумать. И надо торопиться. Солнце поднялось высоко. Над балконом уже развесили белый полог. Я кусаю губы, чтобы проснуться совсем. Мне кажется, что я все еще сплю. Меня не покидает ощущение, как будто бы сама земля рушится под моими ногами.
Нет, мне никогда не быть механиком, не выслушивать машин, не ждать тревожного стука колес линейки по ночам. Механику нужны руки, а я не смогу даже держать наждак. Интересно, что скажут товарищи? Наверное, они уже много спорили об этом. Они хорошо знают, что я не могу жить тихонько, в стороне. Мне нужно жить — так много не сделанного еще. Я буду жить.
Я не должен валяться здесь, на балконе! Важно не только добывать уголь, в конце концов. Я стану инженером, нет, я стану учителем — это можно и с одной рукой. Ведь был же, говорят, безрукий художник, который рисовал ртом. Он любил свое дело. Я стану учителем! Я люблю школу. Наша школа еще мала и темна. Я скажу ребятам, и они сделают более широкими окна. Я поселюсь рядом, и добраться до класса будет совсем легко. Мне так хорошо думать об этом. Совершенно незаметно подкрадывается сон.
Я сижу перед высокой доской. За окнами — синее утро. Сзади — дружное дыхание малышей. Их много — все крепкие, вихрастые пареньки.
Я поднимаю книгу и говорю громко, чтобы слышали все, до самого маленького чумазого мальчугана в уголке:
— История — это наука, которая доказывает, что мы, рабочие, самые законные хозяева земли.
За окном колеблется зеленая ветвь, солнечный свет льется от нее, как дождь; розовый дым стелется над крышами поселка, И совсем близко, вокруг меня, воздух начинает петь и качаться.
Это утро. Очевидно, еще с вечера меня перенесли в палату. Здесь белый, спокойный свет. Но воздух продолжает греметь и качаться. Дрожат стекла. Веселыми басами поет гудок.
Несколько раз я открываю и снова крепко зажмуриваю глаза. Левая рука лежит сверху, на одеяле. Она перевязана у локтя. Она цела. Я могу двигать пальцами и даже сжимаю кулак. Мне приходится изо всех сил прижаться головой к подушке. Радость вот-вот сбросит меня с кровати. Я лишь немного приподнимаюсь, чтобы поправить одеяло, и вижу свои ноги. Они тоже целы. Теперь мне совсем трудно улежать на месте. Я кусаю губы.
«Тише… Да тише же… Так», — И глотаю горячий соленый пот. Он льет ручьями. Уже стала мокрой подушка.
«Скорей бы встать…»
Проходит много времени, и я наконец опять спокоен. Можно вспомнить все последовательно и подробно, все вчерашние мысли, весь этот страшный экзамен, который кажется только сном. Но я хорошо знаю — это не сон. Пусть идет время. Я буду жить, жить, жить — и никогда не умру, никогда!
ПАВЕЛ, ТАНЯ И Я
В тот день я возвращался домой очень рано. Вечерняя смена еще не шла к рудничным воротам. Блеклое солнце стояло над курганом, окутанное рыжей мглой зарева. Оно как бы тонуло в своем разливе.
Эти последние вечера поздней осени были тихи, розовы и пахучи. В них струилась затаенная грусть невозвратности, смутная тревога, эхо приближающейся зимы.
В безлиственном парке на склоне между поселком и рудником плыл душный и клейкий аромат молодых тополей. Кажется, в этом году они распускались вторично. Терпкое их дыхание было приторно. Оно оседало в гортани сладковатым привкусом, проникая в легкие скользким малярийным холодком.
Усталый, я шел по главной аллее. На стоптанных булыжниках, на выцветшей земле тихий ветер шевелил опавшие листья. Бурые, скрученные, они стрекотали жестяным звуком детских погремушек.
Закрывая глаза, я удивлялся странной податливости земли; от каждого шага она покачивалась, пружинила, подобно шахтной клети.
Чтобы утихло головокружение, я повернул в сторону, к черным кустам маслин, и лег в сухую траву, зарывшись лицом в измятые стебли. Так я долго слушал тихие шорохи и хрусты.
Огромный, налитый багровым соком, как виноградная ягода, муравей карабкался по шатким стропилам травы. На обгорелом лезвии пырея он долго шевелил жесткими щипцами челюстей; вытягивался, пробуя передними лапками воздух.
Я следил за ним бессознательно: тяжелая боль застыла во мне. Нет, — повторял я себе снова и снова, — об этом не стоит думать, время — лучший врач. Павла все равно не вернешь, — и оставался единственно с этой мыслью.
Гибель его была так неожиданна и так чудовищно нелепа.
Сегодня в полдень, когда мы шли на работу, Павел пел. Высоким хрипловатым тенорком он запевал «Златые горы». Его жена, веселая Танюшка, провожала нас до самых ворот рудника. Вечером она выйдет к калитке палисадника и будет ждать его к ужину. А сейчас, в эту минуту, она спокойна, наверное, готовит обед.
И с мыслью о Тане, с хрупким шорохом травы в моих ушах повторялся последний крик Павла. Крик, заглушенный не грохотом, а тишиной, которая рухнула вторым обвалом. Странно, но самого треска оборвавшейся кровли я не слышал. Мы работали вместе, в одном забое. Камень осел рядом со мной беззвучно, мягкой тенью. Раздался крик. Потом отзвук, лихорадочный, как продленный звон разбитого стекла.
В первые минуты нельзя было понять, звенит ли это известняк, или срывается капель, или придавленный глыбой, но еще живой, стонет Павел. То пел камень, лопнувший, как струна.
Я бросился в штрек. За мной прибоем качнулась ночь: лампа, забытая в забое, уже была разбита породой. На рельсы штрека вылетел забойщик Мороз. Он работал уступом ниже. Здесь, у рештаков, в свете электрической лампы, я необычайно ясно запомнил его лицо. Оно было необыкновенно длинное, серое, как и борода, с опустевшими глазами, и единственное, что жило в нем, — это кровавые ободки век. Он поранил руку. Срываясь с рукава его рубахи и мелко дробясь на глянцевитом полотне рельса, мягко стучали торопливые капли. Через минуту мы вернулись к завалу. Из соседних лав на помощь нам бежали товарищи.