За полночь по кромкам сугробов задымила поземка, и, видимо, опасаясь неожиданностей, противник запустил вдоль линии фронта серию ракет. Мы переждали близкую вспышку на склоне взгорка, спустились на ровную луговину, и здесь, у забытой скирды, водитель по знаку Ивана Даниловича остановил машину.
— Приехали, — сказал Черняховский, оттолкнул дверцу и шагнул в сугроб. Я вышел из машины вслед за адъютантом. Местность вокруг казалась необитаемой, куда ни глянь — снега и снега. Но командарм сказал:
— Мы остаемся здесь. — И кивнул водителю: — Доставите, Василий, товарища в Понинку.
Он подал мне руку.
— Есть вопросы?
— Только один вопрос, Иван Данилович: адрес, по которому мы прибыли, мне представляется загадочным.
Он усмехнулся.
— И нас не встречают с оркестром? Впрочем, ошибаетесь, встречают…
Сугроб у обочины проселка ожил, зашевелился, и перед нами обозначились две смутные белые фигуры, словно два зыбких призрака, но с абсолютно реальными автоматами в руках.
— Стой… Пароль?
…Черняховский возвратился в Понинку лишь на следующий вечер. Где-то близко, за окраиной села, долгий час громыхала наша артиллерия, потом крутым подъемом, в гору, на запад неторопливо потянулась бесконечная колонна автомашин. Солдаты из частей свежего пополнения, чинно сидевшие на этих машинах, были ребята как на подбор: подтянутые, чистенькие, бритые, в ладных полушубках и ушанках, и в облике их угадывалась торжественность, как бы отблеск невысказанной общей радости; быть может, они уже знали исход сражения за Шепетовку.
Вечер был ветреный, багровый, и горизонт дымился сплошным пожаром, а полуторки, и трехтонки, и довольно нелепые трофейные автофуры все карабкались по крутому откосу, чтобы исчезнуть в закатном дыму: и только одна приземистая, светлая машина пробивалась обочиной с запада на восток, и я узнал ее издали.
У пригожего домика, где квартировал командующий и где я его уже давненько поджидал, машина остановилась, и расторопный адъютант, выскочив на дорогу, открыл переднюю дверцу.
Немного помедлив, командарм вышел из машины; он не заметил широкой тропинки, которой уже не раз проходил, и тяжело зашагал через сугроб, проваливаясь; в снег по колени. Шел он медленно, очень усталый, и лицо его было упрямо-неподвижно, а плечи напряженно приподняты, как будто он нес через двор огромный невидимый груз. На крылечке резко остановился, перевел дыхание, встряхнулся, с усилием ступил через порог. И — что за внезапная перемена! — сбросив в прихожей шинель, он словно бы вместе с нею сбросил и усталость: молодым пружинистым шагом прошел к столу, кивнул мне, придвинул стул.
— Ну, а сегодня я могу ответить на ваши вопросы. Помнится, вы спрашивали: как и когда мы возьмем Шепетовку. Когда — теперь вы уже знаете: взяли прошлой ночью. А как мы ее взяли? Правду сказать, не без хитрости. Присаживайтесь, объясню.
Было в нем в эти минуты что-то от доброго школьного учителя, терпеливого и участливого, который, несмотря на занятость и усталость, выбрав меж уроками время, стремился приоткрыть ученику непонятную, но интересную и важную премудрость. Он положил на стол планшет с расправленной и довольно потертой картой, взял карандаш.
— Смотрите, вот Шепетовка… — Острие карандаша осторожно коснулось красной точки на карте: — Здесь, на подступах к станции, на ее восточной стороне противник понастроил укреплений, ух, сколько перерыл земли! Он ждал фронтального удара и готовился драться напропалую. Мы это знали. Однако мы знаем и кое-что другое… Вам доводилось слышать о такой болезни — котлобоязнь? Немцы захватили ее на волжских «сквозняках», а сейчас она приняла у них размеры эпидемии. Это вроде лихорадки, но особенной, психической; при угрозе окружения она трясет целые их дивизии и корпуса. Вот мы и подумали: зачем же нам лезть на рожон, штурмовать их траншеи и доты? Не проще ли испытать нервишки у господ, как там у них в отношении котлобоязни?
Острие карандаша двинулось вдоль четко отмеченной линии фронта, замерло, обронило крестик.
— Здесь, на правом фланге, мы нанесли «укол». Группа танков, батальон пехоты…
Повторяя изгибы черты на карте, карандаш наметил еще один крестик, наметил и впился в бумагу.
— А здесь, на левом фланге, мы одновременно нанесли второй «укол»…
Карта имела телесный оттенок и была мягка, эластична, как кожа, а острие карандаша вонзалось в нее все глубже, будто шприц.
— Итак, два «укола», — вот, собственно, и весь «секрет».
Он отодвинул планшет, осторожно положил на скатерть карандаш.
— А дальше все происходило так, как мы и ожидали: нервишки у противника оказались очень растрепанными — ему сразу же привиделся «котел». Он заметался, стал перебрасывать силы на фланги, чтобы сорвать попытку воображаемого окружения, но спешка в такой обстановке может перейти в панику, и тут без нее не обошлось. Тем временем мы нанесли именно фронтальный удар и вошли на станцию. Подчеркиваю: не ворвались — вошли. Это значит — деловито, рассчитанно, избегая излишних потерь. Взято много пленных, эшелоны с вооружением, боеприпасами, продовольствием, но трофеи сейчас подсчитываются, а сколько их, мы узнаем, — командарм взглянул на ручные часы, — да, узнаем часа через два.
Не меняя деловитого тона, лишь немного повысив голос, он бросил через плечо:
— Друг Петрович, трофеи — трофеями, а пельмени — пельменями.
Бойкий повар-орловец откликнулся тотчас:
— Посылаю гвардейские порции… Шепетовские! И с огоньком…
В этот вечер Иван Данилович был весел и разговорчив, обедал с аппетитом, похвалил «орловского чудесника» и сам налил ему «поощрительную», а мне все помнилось, каким до предела усталым, выбравшись из машины, шагал он через двор, к была удивительна такая перемена.
Возвращаясь к нашему недавнему разговору, я спросил, на какое время планирует он свою поездку в Умань и Вербово, но ответа не услышал. И тут меня удивил повар: выглядывая из-за двери напротив, он делал какие-то знаки. Я оглянулся, понял и стал тихонько подниматься из-за стола. Уронив голову на грудь, командарм спал.
Скромный результат пребывания в Шестидесятой армии — рукопись очерка — я оставил у Черняховского еще до поездки с ним на фронт, а теперь, собираясь возвращаться в Киев, должен был зайти за нею и заодно проститься. Знакомая светлая машина стояла у калитки, и Василий, приоткрыв дверцу, крикнул мне, вместо приветствия:
— Вы, может, с нами — вперед, на Запад?
Я сказал, что это было бы здорово, но где-то, возможно, уже мчится моя попутная полуторка, которой суждено доставить меня в Киев.
Черняховский был, как всегда, подтянут, франтоват, свеж, бодр. Он подал мне рукопись.
— Да, прочитал. На полях вы увидите пометки: значит, на мой взгляд, необходимы сокращения. Вообще, все, что касается моей особы, я просил бы изъять.
— Но, товарищ командарм, это значило бы изъять весь очерк.
Казалось, он думал о чем-то другом.
— Ну, а что дадут читателю даты моей биографии или мои «личные заслуги»? Не лучше ли рассказать о сражениях, выигранных армией, о наших героях Днепра? Знаете, — он заговорил тише, — я вообще не терплю славословий. Прав был Маяковский: сочтемся славою. Главное — победа. Подробности — потом.
Я обещал ему пересмотреть рукопись и сократить «личное», не преминув замолвить несколько слов в защиту биографического очерка. А командарм, терпеливо слушая эти доводы, все поглядывал с еле приметной усмешкой на мою шинель. Вдруг он засмеялся:
— А майор, говорите, оказался приятным собеседником? Я вспомнил, как вы добирались в Понинку. Значит, сначала потребовал документы, а уж потом стал беседовать и угостил табачком? Причина его недоверия при знакомстве понятна: виноват этот ваш недомерок, зипун с бахромой.
Он открыл дверцу шифоньера, снял с вешалки новенькую шинель, повесил передо мной на спинку стула.
— Видно, портной на ваше счастье ошибся: теснее сделал, чем надо. Возьмите и носите на здоровье… Что? Отказываться? Учтите, я хотя и не грузин, но исповедую грузинский обычай: отказ от подарка есть оскорбление.