Распрощавшись до весны со стадом, пастушок Иван обходил по утрам село и навещал хозяек. Иногда ему поручали какую-нибудь работу: наколоть дров, заскирдовать сено, отнести на станцию письмо. Случалось и напрасно стучаться в двери: из натопленной хаты нехотя отвечали, мол, приходи в другой раз.
А в дождливый денек, в ростепель, в конце ноября ему повезло: три раза довелось бегать с письмами на станцию, и домой он вернулся затемно, усталый, но довольный, с торбой-«кормилицей», полной почти под завязку.
Отдышавшись, он обмыл у колодца старые отцовские сапоги и, как обычно, постучал в окошко. Из хаты никто не отозвался. Встревоженный, он бросился к двери, рванул ее и замер у порога: в комнате было темно и тихо. Впервые он так сильно испугался темноты и тишины. Пробираясь по комнате наощупь, споткнулся о табурет, сел. Все было как в беспокойном сне: и тонкий, насмешливый посвист ветра над крышей, и частый перестук дождя. У него мелькнула мысль, что дети, быть может, сговорились и спрятались, чтобы поиграть с ним в жмурки? Но тишина, когда в ней притаится кто-то, бывает совсем иной. Он уронил торбу на пол и не заметил этого. То, что случилось здесь в его отсутствие, было не просто страшно: оно имело вес, невидимым грузом давило плечи, давило так сильно, что становилось трудно дышать. Он стал разговаривать вслух:
— Погоди, Ванюшка, нужно осмотреться. Где же та твоя сила, что внутри? Сейчас ты постучишь к соседям, ведь кто-то знает, куда они делись, ребята, кто-то должен знать! Нет, плакать, кричать — не годится! Ты не девчонка. Вон, что говорят люди: самостоятельный человек! Значит, и пугаться не годится — ты не трус. Есть она у тебя, Ванюша, силенка: ну-ка, самостоятельный, поднимись…
— Батюшки мои светы! Мальчишка с горя, заговорился!.. — Соседка с криком вбежала в комнату; вслед за нею еще какие-то люди, взволнованные, шумные, суетливые; кто-то чиркнул спичкой; у кого-то нашелся огарок свечи.
Иван неподвижно сидел на табурете, озадаченный происходящим, и знакомые лица односельчан в трепетном свете свечного огарка представлялись ему необычными, неузнаваемыми, словно бы освещенными изнутри.
Так вот оно что происходило — все эти люди жалели его, сироту. Бородач печник рассудительно доказывал, что детей нельзя было увозить без ведома Ивана, так как он, мол, в этой хате голова.
Другие оспаривали: не следовало упускать счастья. И, лишь достаточно наспорившись, они рассказали Ивану, что в тот день, пока он бегал на станцию, из города прибыл комиссар в кожанке, с ним две учительницы на помещичьем фаэтоне, что тут же они открыли чемодан и накормили ребят молоком и хлебом, закутали в теплые одеяла и увезли в детдом.
Иван понимал, что соседи были, конечно, правы, и следовало радоваться такому обороту событий, как счастью, но сердцу не прикажешь, а ему было тяжело.
И еще труднее стало на следующий день, когда, проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к необычной тишине. Все в этой старенькой хате постоянно, неотступно, живо напоминало братишку и сестренок, и то ли со двора, то ли с улицы явственно доносились их голоса. Бессонница мучила его двое суток. На третьи он собрался, подпер снаружи дверь и зашагал на станцию, впервые без поручения, без письма, зная, что в тихое Вербово к вечеру не вернется.
Беспризорники ехали на крышах вагонов и на тормозных площадках. Стайками шастали по перрону, расторопные, глазастые. Просили, пели жалобные и озорные песни, воровали, обзаводились ножами и становились бандитами. Время мело их лихо и безжалостно, как ветер листья, когда осыпаются леса. Поднимаясь на тормозную площадку товарного вагона, Иван был уверен, что там, за семафором, откроются не только новые дали, но с ними и новая жизнь. Однако эта новая жизнь в ту пору представлялась ему смутно, хотя и верилось, хотелось верить, что где-то ждут его и надежная работа, и теплый угол, и новые друзья.
За долгую зиму скитаний перед ним промелькнуло много дорожных дружков — сирот и погорельцев, скользких воришек и щедрых грабителей, — но ни разу Иван не испытал к ним чувства зависти, даже когда, оставаясь голодным, наблюдал, как они праздновали свои темные удачи. Видимо, крепка была в нем отцовская закваска: денег дарованных, как и ворованных, он не признавал — взять их не позволяла совесть. И потому уже весной 1920 года бывшие дружки увидели его в дорожно-ремонтной бригаде под Вапняркой.
К счастью, здесь же он встретил и ребят из Вербова. Они, конечно, помнили Ваню-пастуха и обрадовались встрече, а он подивился тому, как выросли, возмужали его погодки и как рассудительно, по-хозяйски рассказывали о селе, будто сами решали теперь его судьбы.
В действительности так и было: вербовские ребята стали комсомольцами, в селе без них не решался ни один мало-мальски важный вопрос. И когда однажды под выходной Иван завернул к ним в гости — здесь, в маленьком и скромном сельском клубе, в окружении славных девушек и парней, на него повеяло теплом родной семьи.
Вскоре он перестал быть гостем, снова сделался вербовским, своим, помогал выпускать стенную газету, готовить постановку «Наталки Полтавки», и ребята нередко удивлялись, как расчетливо Ваня-пастух распределял время: он по-прежнему слесарничал на железной дороге.
В 1922 году Ивана Черняховского приняли в комсомол. В ту пору в район из Новороссийска прибыла рабочая делегация — приглашать молодежь на цементный завод «Пролетарий». Местные ребята сначала ехать не решались: мол, далеко. Иван поразмыслил и записался первым. Главное, что там, на «Пролетарии», обещали не только работу, но и школу. Так он очутился в городе, прохваченном тугими солеными ветрами, хранящем суровую славу русских моряков.
Он сразу же пристрастился к набережной, к порту, — было так интересно встречать и провожать корабли, смотреть, как маршируют на площади у моря военные моряки, статные, бравые, бронзовые от загара парни, в широченных клешах, в ладных бушлатах, с ленточками, летящими по ветру.
А позднее он узнал, что и на заводе у станков, у агрегатов стоят в числе других рабочих бывалые моряки, участники сражений с Деникиным, с Врангелем, с войсками Антанты, и как-то в заводском клубе, на вечере воспоминаний, затаив дыхание, слушал их простые рассказы о ратных, непростых делах.
Пожалуй, именно в тот вечер он впервые видел и себя в мечте то пограничником в дозоре, то матросом на боевом корабле. Но мало ли мечтаний свойственно молодости, пока не обретется избранное дело, которое как будто единственное для тебя. Нет, эта мечта не ушла, не забылась, со временем только окрепла и стала решением: теперь он знал свой путь.
Заводские друзья называли его Вануней. В этой кличке звучала добрая усмешка: возможно, в ту пору он был по-деревенски простоват. Но когда в один из тех дней в цехе случилась авария, добродушный Вануня прямо указал на виновника, мастера цеха, и так резко обвинял, что мастер, высокий авторитет, к тому же в прошлом революционный моряк, признавая с горечью вину, все же одобрительно заметил:
— У парня характер — бритва. Порядок. Так, Вануня, держать…
Человеку крутого характера, казалось бы, с другими не просто ужиться. Но другим в нем нравились именно эти черты: волевая хватка и прямота. Вскоре его избрали в заводской комитет комсомола. Он сразу же занялся бытом дружков цементников: молодежное общежитие было похоже на горьковскую ночлежку с непонятной, нелепой традицией грязи, небрежности, водки и карт. Карты собрали, сложили в кучу, растоптали ногами, а потом сожгли. Пьяниц судили коллективом и самых непутевых выставили за дверь. Вытряхнули мусор, вымыли, покрасили полы и побелили стены. Под окнами разбили цветники, построили прачечную, завели красный уголок с библиотекой и читальней. Словно бы шутя, играючись, росло оно и ширилось, доброе дело, — девчата расшили занавески и расстелили коврики, а в прихожей уселся важный и очень довольный должностью бородач швейцар.
Иван и сам не заметил, как стал меж своих авторитетом: ничего особенного, казалось бы, и не сделал, только такое, без чего нельзя было обойтись, но его уже знали дальше общежития и дальше цеха, и тот же старый мастер, бывший моряк Андрей Никишин, случалось, приходил, словно к равному, за советом.