Было немного грустно и немножко жаль той ночи, что пролетела, как сполох плавки. Я кое-что понял в ту ночь. Оказалось, что не так-то просто записывать на бумагу жизнь, даже частицу жизни: то не хватало слов, то были они совсем не те, каких мне хотелось бы.
Минутами меня охватывало такое чувство, будто я задыхался: слово подступало близко и само просилось в строку, но распознать его, схватить никак не удавалось. Я злился, рвал в клочья исписанную страницу, даже грозил кому-то кулаком: «Все равно одолею… Все равно!» А потом собирал клочки бумаги и принимался переписывать все заново.
Искрой неожиданной и яркой, словно бы высеченной из потаенного камня, оно вдруг влетало в меня, желанное слово, и тогда легко, просторно становилось на душе, но это была лишь короткая передышка, потому что тут же снова продолжалось трудное: поиск.
Если бы тот лобастый парень знал, как они давались мне, страницы, пожалуй, он не читал бы рукопись с угла на угол, бюрократ! Как видно, он и сам не особенно разбирался в этом деле, иначе не бросил бы снисходительного словечка — «самотек»! А вот очкастый что-то понял.
Через несколько дней мы встретились с ним случайно возле студенческой столовки в очереди; он первый заметил меня и осторожно взял за локоть.
— Ну как, движется?
Я растерялся от неожиданности и не понял вопроса, а потому спросил, наверное, грубовато:
— Где и что движется? Не вижу.
Веселые глаза внимательно смотрели на меня сквозь стекла очков и мягко просили: будь доверчивей.
— А, теперь вы уже поняли, — молвил он сочувственно. — Да, я спрашиваю, как движется работа? Трудно искать их, точные слова?
— Вон вы о чем! Да я махнул на это рукой и слов больше не ищу.
Он усмехнулся, быстро окинул меня взглядом.
— Полноте. Когда-то я и сам говаривал такое. Но, по секрету, — он взял отворот моего пиджака, приблизился, прошептал на ухо, — по секрету скажу вам, что бросить еще труднее. Тот, кто испытал это мучение, знает, что если уж оно захватывает кого — не отпускает.
Он занимал очередь в столовую, но сразу же забыл о ней и предложил:
— Давайте побродим по улицам, пройдемся до шахты «Центрально-Заводской». Там интересный район, весь будто еще в прошлом столетии.
— Вы собирались пообедать.
— Да, кажется. Но пойдемте… Скажите, вы бывали когда-нибудь на ярмарках? Ух, интересно! Какая речь! Особенно, если цыгане продают-покупают лошадей. Какие убедительные доводы! Один и тот же мерин в течение считанных минут проходит удивительные превращения: конь-сказка, конь-песня тут же становится наипоследней клячей. Все это в зависимости от красноречия покупающего и продающего. А устная реклама лотошников, этих последних представителей племени коробейников. А лотереи — «счастье за пять копеек»! А гадалки, ныне, правда, перешедшие на полулегальное положение. А певцы и кобзари. Наконец, продавцы песен… Встречали таких? За двадцать копеек, бывало, купишь «жестокий романс», ст которого можно и заплакать, и засмеяться от души. Да, всего лишь двугривенный, а сколько страстей: тут и любовь — жгучая, безумная, сумасшедшая, и ревность, и хитроумная интрига, и обязательно измена, и свирепая месть, безжалостное убийство, суд и грозная речь прокурора, который, как выяснится в конце романса, всю эту кашу и заварил… Хорошо!
В увлечении он словно помолодел, даже его тяжеловатая походка стала энергичнее, легче.
— Из этой очереди у столовки я ушел без всякого сожаления. Самая обычная, пресная очередь: ни нервного накала, ни взаимной едкости, ни остроумных реплик. Вот в Одессе…
Он засмеялся, весело блеснув из-за стекляшек очков глазами, но тотчас же стал серьезным и молвил почти строго:
— Я ознакомился с вашей рукописью. Делали вы ее рывками, не на одном дыхании. Могу указать вам, что писалось легко, что трудно. Вы напрасно спасались бегством из редакции: ваш рассказ мы прочли с поэтом вслух, — вам было бы не лишне выслушать замечания.
Я споткнулся на ровном асфальте:
— Вы читали… с поэтом? Этот молодой, лобастый… поэт? Но почему он вас «подключил»? Он считается с вашим мнением? Извините, кто вы такой? Может, и вы поэт, а я, простофиля, не догадываюсь?
Он остановился, некоторое время молча и с удивлением смотрел на меня.
— Послушайте… ваше имя, если не ошибаюсь, Петр? Нет, отчества не нужно, вы еще молоды. Вы видели, конечно, Петр, портреты настоящих поэтов — Пушкина, Байрона, Блока? Это — сама вдохновенная мысль, ведь верно? А теперь взгляните внимательно на меня. Я похож на учителя из начальной школы, или на часового мастера, или на продавца из писчебумажного магазина. Нет, я не написал и двух рифмованных строчек, хотя поэзию, настоящую поэзию, боготворю.
— Но вы не ответили на мой вопрос.
— Да, молодой поэт, очевидно, считается с моим мнением. Я тоже немного пишу, и он кое-что запомнил. Быть может, и вы встречали мою фамилию. Есть такой — Бабель.
Теперь уже он чуточку растерялся, потому что со мной произошло нечто необычное: коленные суставы размякли, подогнулись, и я пошатнулся.
— Вы — Бабель? Автор «Конармии»? Значит, вы — в Донбассе? Я расспрашивал о вас, и мне говорили, что вы живете в Париже. «Звезда полей над отчим домом…» Да ведь я впитал эти строчки вместе с вишневым соком, с морем и солнцем! Ах, друг мой Клавдий, где же ты?
Я не мог не заметить, как его круглое лицо приняло озабоченное выражение: короткие брови приподнялись, глубокая складка легла на всю ширину лба, только по углам выпуклых, грубовато выразительных губ играла, исчезая, усмешка.
— Скажите, у вас часто случаются эти… «импровизации»? При чем здесь какой-то римлянин Клавдий и… вишневый сок?
— Не римлянин, нет, донбассовец! Я и сейчас вижу этот огромный кувшин, полный вишен. Солнце, море и вишни! Да, и ваша книга, потрепанная, забрызганная соком, в этом коловороте вишен, словно в бурлящей крови. Вы не пугайтесь, я вполне нормален. Знаю, все сумасшедшие уверяют, будто они нормальны. В общем, это особенные минуты. Хотите, я расскажу вам, как познакомился… с вами?
Теперь его лицо выражало то мягкое, скорбное терпение, какое свойственно добряку врачу, утешителю трудных пациентов. Преодолевая смущение, он молвил покорно:
— Я ничего… не протестую. Больше того, страсть как люблю слушать разные истории. Но у меня побаливают ноги, и потому давайте завернем вот в этот кабачок.
Сколоченный из фанеры и ярко раскрашенный, кабачок оказался молочным павильоном. Еще у порога молоденькая официантка весело сообщила нам, что молока у них нет и почти никогда не бывает, но зато имеются чебуреки и вино «Бердянская березка».
— А если мы только посидим и побеседуем? — спросил Бабель.
Девушка задорно подбоченилась.
— А если у меня план?..
— Верно, — виновато согласился Бабель. — Что ж, давайте «Березку».
Первые минуты разговор у нас не получался, наверное, потому, что я с наивной жадностью рассматривал Бабеля, веря и не веря, что этот подслеповатый, лысеющий, несколько неуклюжий, с ироническим взглядом человек и есть автор «Конармии»! Отодвигая стакан с «Березкой», он спросил:
— Вы читали Уитмена?
— Да, «Листья травы».
— Нет, биографию. У поэта был друг, плотник, и они встречались почти ежедневно, усаживались за стол и молча созерцали один другого добрые два-три часа. Потом расставались довольные: «Мы сегодня чудесно побеседовали, приятель!» — «О да, это была отличная беседа!» — Он наморщил лоб и заключил серьезно: — Пожалуй, ничего особенного. С близким человеком, очень близким, можно беседовать и так. — И улыбнулся глазами. — Нам с вами, однако, еще нужны слова… Итак, наше знакомство состоялось… где и когда?
Я стал пересиливать робость и, частично пересилив ее, но не до конца, начал рассказывать ему о дымчато-сером и добром море, о том, как июльскими тихими вечерами оно исчезает бесследно, оставляя бездонный провал, а в этом провале роятся, колышутся и с пеной выкатываются на берег звезды, — иди по отглаженной отмели и собирай…